Слава богу, что он сюда перебрался и хоть одна тяжесть спала с души. Увидел своими глазами. И понял, что просто не знал этого лица. И недооценивал телевидение, хоть издавна успешно подрабатывал в этой конторе. На экране у нее даже глаза делались уверенные.
Теперь Юрий уже привык, что Лена – лучший диктор. Давно не удивлялся. Только иногда ее лицо на экране вдруг рождало в нем странное желание: хотелось сорвать Лену с экрана, нет, вырвать ее оттуда, из телевизора. Так быстро, чтобы лицо не успело сменить выражения и осталось бы тем же пленительным и живым, как с экрана. На всю остальную жизнь. Иногда вдруг ловишь себя на необъяснимых порывах.
– А я посмотрела вашу премьеру, – сказала Лена. – Ты мне понравился.
– Чепуха, – сказал Юрий, чувствуя, как в нем медленно закипает непонятное раздражение, которое последнее время все чаще прихватывало его в театре. Как приступ. – Повторение собственных азов на отметку. И пьеса дрянь. Я этих театральных физиков скоро возненавижу. Особенно облученных. Как облучен, значит носитель высокой морали и общий судия. Будто нельзя быть высокоморальным, не помирая.
– Ты просто устал…
Всегда она легко переводила его тонкие духовные муки в простые физические. Усталый и больной сразу ближе. Его можно лелеять, и жалеть его сладко, как себя. Не меняется Лена.
– Может быть, – сказал Юрий уже спокойно.
– А я тебя давно на сцене не видела. Только у нас, на телевидении, это же не то. И смотрела с большим удовольствием. По-моему, ты очень вырос.
Это у нее вдруг сказалось почти важно: «очень вырос». Как мнение общественности на зрительской конференции. Когда-то Юрий очень ее просил не высказывать ему лестных мнений. Особенно сразу после спектакля. Когда близкие родственники искренне поражаются твоей одаренностью. Это не помогает работать и ни о чем вообще не говорит. Кроме того, что твои родственники трогательно к тебе относятся. Не дай бог спутать это с чем-нибудь другим, посерьезней. Всем хочется иметь в роду знаменитость, хоть медную, да свою.
А Лена никогда не умела держать при себе лестное мнение. Теперь и не к чему.
– Вырос и даже уперся, – усмехнулся Юрий.
Но она не остановилась и еще сказала:
– Я всегда в тебя верила.
Именно. На том и расстались. Вера – это прекрасно, когда в ограниченных дозах. Как всякий яд. Если дома ты окружен только безграничной верой, срочно вербуйся на Камчатку. Лучше пусть тебя хоть чуточку поненавидят. Так Юрий считал, пройдя через веру. Слепая вера расслабляет мускулы, и в один прекрасный день вдруг обнаруживаешь, что сидишь, как муха в патоке. Тогда начинаешь рвать ноги из сладкого, жужжать и кусаться. А кругом удивляются твоей неблагодарности.
Он поступил после школы в Институт международных отношений, была такая блажь, и услышал от Лены: «Я так рада за тебя. Я так в тебя верю».
По правде – попасть туда было сложно, конкурс страшенный. Попал. Выгнали со второго курса, потому что на институт просто не оставалось времени: студия отнимала все ночи, а спать и готовиться к роли тоже когда-нибудь надо. Жаль, что не из них получился «Современник». Мог бы. «Современника» не получилось, и вышибли с треском.
И Лена сказала, когда выгнали: «Я так рада. Теперь ты сможешь полностью отдаться искусству». Его чуть покоробила выспренность, но Лена не вешала носа и была рядом – это тогда было главное. Сейчас легко рассуждать и выискивать, а тогда это было нужно. И ему тоже. Он чуть тогда не сказал: «Давай, наконец, поженимся». Но что-то его все-таки удержало, может, просто девятнадцать лет. Все чисто и ясно. Все будет, все впереди. А на Лену, как потом выяснилось, жали родители. Родителям всегда надо: если торопятся – удержать, если медлят – толкнуть, без этого они прямо не могут.
Когда его вышибли из института, никакому искусству он не отдался. Ни полностью, ни частично. Просто пришла повестка в армию. Юрий попал на флот. Далеко. И уже через месяц Лена прислала туда телеграмму: «Я без тебя не могу выезжаю». Это, пожалуй, единственный раз, когда она поступила решительно и сама. До того как совсем от него ушла и переехала в этот город.
Лена действительно прикатила туда, и они поженились, как только было получено разрешение. Вот тут ему все завидовали, приятно вспомнить. Он был бритый и страстный жених. Все лез целоваться. Вообще лез, она даже пугалась вначале. Хотя для того и приехала.
Потом Лена ждала его в Ивняках.
Правильно сделали, что тогда выгнали из института, какой уж из него дипломат! И еще – парень должен прослужить свое, полностью, так Юрий считал. Это мужское дело, через которое надо пройти. Для себя надо. И для других. Хорошо, если Борька это поймет в свое время. Именно в армии, пока служат, начинают сознательно любить матерей. А это мужское чувство – любовь к матери. И понимать, что такое твердый локоть, справа и слева, это тоже мужское.
А Ленины письма тех лет Юрий до сих пор возит с собой, есть такая странность. Хотя вообще письма хранить бессмысленно. Они или тянут назад, или просто занимают место. И в том и в другом случае старые письма даже вредны, не мобилизуют. Обычно Юрий уничтожал их сразу, но те, Ленины, он хранил до сих пор. Напрасно только она никогда не скрывала, что он, Юрий, был для нее даже первее Борьки. Так безгранично нельзя доверять даже собственной ноге – подвернется. А человеку обязательно нужно иногда намекать, что он может чего-то лишиться. И намекать раньше, чем человек дойдет до того, что уже только обрадуется потере.
Какого черта она не давала ему вставать к Борьке ночью? Сейчас это так и выглядит в памяти – не давала. Как сладко себя пожалеть: он рвался вскакивать к любимому сыну десять раз за ночь и стирать ему пеленки, а Лена ему запрещала. Лишала такого удовольствия. Как все-таки приятно соврать хотя бы себе. А ведь тогда он совсем и не рвался. Не очень-то Борька был симпатичным первые месяцы. Друзья, правда, находили какое-то сходство. Но друзья льстили, как выяснилось. Борька – копия Лены, давно ясно.
Маленький Борька ногами сучил, как паук. Бессмысленно разевал красный рот и старательно заталкивал туда красную ногу. Юрий боялся к нему даже притронуться. И слегка брезговал. Может, у других бывает иначе, их счастье, а у него было так – даже брезговал. Это побольше, к году уже, Юрий полюбил таскать его на руках и вообще – открыл. Как главное для себя. Как единственное – свое. Но тогда Юрий даже обедать домой не ходил. Чтоб не сбивать настроения перед спектаклем детским бессмысленным визгом. Это было уже чистое свинство – даже не заглянуть домой за день, но Лена все равно одобряла. Другую это насторожило бы. Или обидело. Но Лена считала, что правильно, незачем ему заходить, у него слишком нервная работа, чтобы еще думать о пустяках. О каких «пустяках»? О ней и о Борьке?
Но ведь пока они «хорошо дружили» в школе и еще долго потом, все было иначе. И Лена была умна, Юрий тогда любил ее слушать. Она говорила много точного даже о его работе. Только все это почему-то забылось, ушло куда-то, заслонилось на все случаи жизни одним: «Я так в тебя верю!» Его раздражение Лена объясняла только работой, работа у него адова.
Время тогда было тяжелое, это верно. Он сменил несколько городов. И театров. Разумеется, в глубинке. Чему-то уже научился. Его хвалили, но это не приносило радости. Не хвалили – похваливали. И не было настоящего режиссера, это главное. Беда эта могла затянуться на всю жизнь, где его найдешь – настоящего, своего, режиссера, когда сидишь глубоко и тебя коряво вписывают в программку химическим карандашом. Сбоку, как заменитель. А Лена твердила ему после каждого спектакля: «Я сегодня чуть не расплакалась, так хорошо. По-моему, лучше всех». В любви, может быть, как нигде, обязательна доля здорового скептицизма.
Он становится теоретиком, можно уже выступать с лекциями. Наташа тоже, конечно, верит, но она верит еще и в себя, это другое дело. Только, пожалуйста, без прямых сравнений.
Теперь не вспомнить, на чем он в тот раз взорвался. Наверное, она сказала обычное после спектакля: «Ты сегодня великолепно работал!» А ему просто хотелось повеситься от отвращения к себе в этот вечер. Он попросил: «Не надо!» Но ей было до боли жалко его сейчас, такого усталого, с чужим, неприятным от крайней усталости лицом. Она горячо сказала: «Нет, ты действительно отлично работал!» – И хотела поцеловать, но он отстранился. Потому что еще не снял тон с лица, так она подумала. А он почувствовал, как изнутри у него поднимается что-то слепое и разрушительное. Горячее, как магма. Он сглотнул и сказал еще раз: «Ты помолчи пока. Пожалуйста». Но она все равно не поняла. Она только видела, что ему плохо. И что надо быть рядом. Ближе. И поэтому она сказала еще, так горячо, как могла: «Ты сегодня лучше всех работал, честное слово!» И тогда он вдруг крикнул, даже не успев испугаться: «Да замолчи же ты! Ну! Заткнись!»