Однако — я позволю себе продолжить вашу с Забельшанским метафору — вышиваемые вами теоретические кружева последнее время (уже после выхода вашей книги статей «На пути в Боливию») складываются в очень определенный узор, вполне, можно сказать, программный. Ваш ответ, кстати, подтвердил мои ощущения. Эмоциональной доминантой этой программы является, на мой взгляд, разочарование. Современное искусство казалось вам (как и газета «Коммерсантъ») «очень живым и интересным местом». Теперь это в прошлом. Если я прав в своей реконструкции, то почему арт-процесс потерял для вас привлекательность? А интеллектуальный медиа-центр превратился в рекламный носитель?

Про современное искусство. Оно никогда не казалось мне живым и интересным. Современная архитектура — да, бумажная архитектура 80-х, у которой с «артом» много общего (Юра Аввакумов, как мне кажется, в начале 90-х сознательно пытался представить ее как часть соц-арта), — да, но не contemporary art.

Я, сколько помню себя, всегда был во внутренней оппозиции к авангарду. Мой отец, Исаак Иосифович Ревзин, рано умер, мне было восемь лет, но он написал воспоминания, в основном о том, как стал заниматься математической лингвистикой. Когда мне было лет четырнадцать, мать дала мне их прочесть. Там среди прочего было такое место. Я цитирую по памяти: «мне кажется, писал он, что в наших ранних моделях (он написал книгу „Модели языка“) мы описывали язык слишком одномерно. Нужно научиться видеть его со всех сторон, так, как видел предмет Сезанн». Прочтя это, я начал смотреть Сезанна. Очень много, долго, часто. Потом я поступил в Университет, на то же самое отделение матлингвистики, мне там дали тему курсовой «союз „или“», и я все пытался смотреть на этот союз «или» с точки зрения Сезанна. И так, и этак, и выходила полная лажа. Вероятно, дело было во мне, но по молодости я решил, что все ж таки в Сезанне. Я его потом долго терпеть не мог. Потом я перешел на отделение истории искусства, и моим учителем — любимым учителем — был Дмитрий Владимирович Сарабьянов, который главный русский специалист по авангарду. Но к своей области он меня не приохотил. Наоборот, я уговорил его продолжать меня учить, при том что я начал заниматься классицизмом. А уж когда я закончил Университет и стал сталкиваться с реальной, сегодняшней практикой авангарда, то мне это показалось таким фуфлом, такой мертвечиной, что вызывало только отвращение.

Про медиа-центр, превратившийся в рекламный носитель. Ну, во-первых, это мое личное ощущение, которое может быть связано только с тем, что я выпадаю из процесса. Журналистика — дело для людей, которым мир очень интересен, а это состояние имеет возрастные ограничения. Медиа-центр, вероятно, в рекламный носитель не превращался, просто у меня возникает ощущение, что я не выполняю свою программу, а поэтому — заполняю место между рекламными объявлениями.

Если говорить о разочаровании, которое вы замечаете в моих текстах, то тут дело несколько сложнее. Суть вот в чем. Либеральный проект в России закончился. Можно считать, это произошло потому, что на место интеллигентской элиты пришла офицерская. Вероятно, так и есть. Но у меня, может быть неправильно, но возникли вопросы к либеральному проекту.

В 90-е годы мы жили в довольно забавной интеллектуальной ситуации. В главных вопросах все было ясно. Правда в Европе и Америке, наша задача — решить второстепенные вопросы приспособления этой правды к родным осинам. Попросту: высшая ценность — свобода, форма ее политического воплощения — демократия, форма ее эстетического воплощения — авангард, форма ее этического воплощения (высшая справедливость) — рынок. Остается понять, что такое русская свобода, русская демократия, русский авангард и русский рынок. Этим мы и занимались, это и был интеллектуальный нерв медиа-центра.

Ну вот, а теперь мне кажется, что это какая-то странная позиция для думающего человека. Какая-то исполнительская — главные вопросы решены, вы работайте на местах. Мне кажется, что в этом есть какое-то предательство в отношении той интеллигенции, детьми которой мы являемся. Ну и, конечно, это «Путь в Боливию», как я назвал свою книжку, — путь в интеллектуальный Третий Рим.

А я так не хочу.

Мне кажется, что если я вижу своими глазами — авангард завел искусство в тупик, то надо как-то подумать о свободе как высшей ценности. И, соответственно, о рынке и о демократии. Возможно, сама возможность размышлять об этом производит на людей впечатление разочарования. Я пока предпочитаю рассматривать это как особую форму очарования.

Можно ли считать ваши недавние оценки книг Дмитрия Быкова и Максима Кантора («Борис Пастернак» и «Учебник рисования» [1]), удивившие многих — признаться, и меня — своей щедростью, частью этой новой критической программы по идеологической и эстетической ревизии 1990-х?

Настолько, насколько оба эти произведения сами есть ревизия 90-х. Быков занят не совсем этим — он больше воскрешает интеллектуальную атмосферу до 90-х. А Кантор — да, Кантор — это принципиальный взгляд на все, что с нами было. «Щедрость» моя, как вы выражаетесь, была на самом деле жестом ответным. Обе эти книги очень щедрые, они подарили мне гораздо больше, чем обещали. Я уже настолько привык, что любая интеллектуальная работа прагматична — заказали столько-то строк, к такому-то сроку, на такую-то тему, привык как в газетных и журнальных статьях, так и в книжках, написанных на гранты, которые бесконечно мусолят полмысли, чтобы отработать объем, что был поражен именно интеллектуальной щедростью обеих этих книг.

Возможно, вы правы в том отношении, что мои рецензии написаны как бы с перехлестом относительно хорошего тона. Подчеркиваю — не качества книг, а именно правил хорошего тона. Тут есть особая тема.

Дело в том, что, читая эти книги, обе, я понял, что они очень не понравятся соответствующим корпорациям. Быков — филологам, лингвистам, наследникам Тарту. Потому что, во-первых, тут действует табель о рангах — кто такой Быков, чтобы писать о Пастернаке, а во-вторых, содержание книги для этой корпорации оскорбительно. Он ведь рассказывает нам о том, как Пастернак принимал советскую власть, как искренне захотел стать советским поэтом, и не только как у него не вышло, а как у него вышло. Тут ведь много меня когда-то дезориентировавших обстоятельств. Откуда эта дача в Переделкино? За «Сестру мою — жизнь»? Почему Мандельштам скитается по каким-то углам, ну разве не по вокзалам ночует, а этот вот так живет? Я знаю, что он там на даче очень мучился, эта тема как раз хорошо описана и изложена многими авторами, а вот откуда сама дача? Откуда эта поездка на [парижский] конгресс защитников мира? Причем Быков рассматривает это вовсе не с целью хоть сколько-нибудь принизить своего героя. Напротив, для него вдруг именно Пастернак с его приятием жизни — всякой жизни — оказывается героем против сегодняшней всеобщей неспособности принять свою страну. Ясно было, что такого Пастернака интеллигентская корпорация не примет ни за что.

Что же касается Кантора, то тут уж всем досталось просто прямым текстом. Я не буду здесь пересказывать, что сказал в своем отклике, все, что сказано, — искренне, я действительно так думаю. Большинство из того, что ставят книге в укор, мог бы, вероятно, сказать и я. Не вдаваясь в долгие объяснения, попробую, Глеб, бросить вам мяч, который вы, может быть, примете, — вспомните трактовку Некрасова у ранних формалистов. Когда все пишут очень хорошо, нужно начать писать плохо.

Когда я писал свои рецензии, то я думал еще вот о чем. Дело в том, что я терпеть не могу корпоративных мнений. Я всегда от них бежал, я выдумывал области занятий, в которых нет никаких корпораций, начиная от семиотики архитектуры, которой искусствоведы не занимались, потому что не знали семиотики, а семиотики — потому что ничего не понимали в архитектуре (включая сюда и Умберто Эко, который таки написал брошюрку на эту тему), и кончая архитектурной критикой, которой, когда я начинал, не занимался почти никто. Мне корпоративные взгляды кажутся жизненной позицией, взятой напрокат — и потому бесплодной. Причем, как правило, пока есть какое-то живое движение, в нем корпоративных мнений нет — есть яркие личные позиции, сложно друг с другом взаимодействующие, — сейчас даже трудно себе представить, что могло быть общего у Лотмана с Борисом Успенским. А как только движение дохнет, так на первый план вылезает проповедующая серятина. Это касается любого движения — что авангарда, что Тартуской школы.

вернуться

1

Рецензию Никиты Елисеева на роман Максима Кантора см. на с. 36 (примеч. ред.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: