Холлингер умолкает и глядит на Абеля поверх очков, сползших на кончик его узкого ястребиного носа. Его тонкие губы растягиваются в улыбке, обнажая гнилые пожелтевшие зубы. Быстро захмелевший Абель отвечает собеседнику непонимающим взглядом. Холлингер возвращается к статье, пропускает несколько строк и находит нужное место.

Холлингер (читает). «Или вы хотите сначала увидеть, как тысячи ваших сограждан повесят на фонарных столбах? Вы будете выжидать, пока в вашем городе, как в России, начнут свою кровавую работу большевистские комиссары? Будете выжидать, пока не споткнетесь о тела ваших жен и детей?» (И вновь Холлингер испытующе смотрит на своего друга-циркача. Не добившись никакой реакции, он зачитывает последнюю фразу статьи.) «Сегодняшнее существование – это существование, исполненное великого страха». Тебе нужны деньги? Могу одолжить. Вот, пожалуйста, здесь шестьсот миллионов. Мне они ни к чему: завтра я уезжаю в Амстердам, нет никакого смысла их менять. В любом случае мне за них ничего не дадут. В четверг я был в Мюнхене. Там поговаривают о революции – о революции справа, мой дорогой Абель. (Холлингер опять улыбается, и в его колючих черных глазах внезапно сквозит усталость. Он допивает свой шнапс и снова наливает себе и Абелю.) Под страхом затаилась адская злоба. Сегодня все запуганы, запуганы до безумия. Робкие мелкие чиновники и их благонравные жены, солдаты, слоняющиеся вокруг казарм и мечтающие вновь оказаться на войне, обнищавшие крестьяне, ничего не получающие за свои продукты, учителя, переставшие верить в то, что написано в учебниках, – все они объяты страхом, и их страх скоро перерастет в ярость. Хочешь ты дожить до этого дня, мой дорогой Абель? Разумеется, не хочешь. И ты скорее предпочтешь – если, конечно, тебя еще до того не уничтожат, – ты скорее предпочтешь проделывать свои цирковые трюки на Южном полюсе, чем здесь, в Берлине, когда робкие восстанут и их страх обратится в ярость. (Оскалив в улыбке длинные желтые зубы, Холлингер дышит в лицо Абелю винным перегаром. Он распахивает пиджак: становится виден пистолет, который он носит в жилетном кармане, слева под мышкой.) Что бы ни случилось, меня живым никто не возьмет. Никто не отрежет мне сам знаешь что, в этом можешь быть уверен, мой дорогой Абель. Ну, за тебя, мой мальчик, мой ловкий маленький акробат. Мы выпутаемся, вот увидишь. Цирк – он всегда при деле. Поверь папе Холлингеру! Но почему ты молчишь, мой дорогой Абель?

Абель. Я слушаю. То, что вы говорите, интересно. Но, откровенно говоря, мне на все это наплевать. Я раскачиваюсь на трапеции, ем, сплю с девками. Чего же еще, черт побери, вы от меня хотите? Не верю я всей этой политической трескотне. Евреи так же глупы, как и все остальные. Если еврей попадает в беду, он сам в этом виноват. Он попадает в беду по собственной глупости. А я – я не так глуп, хоть я и еврей. Я не намерен попадать в беду. Так-то вот, папа Холлингер. Спасибо за обед и за деньги. Мне пора бежать. В четыре я встречаюсь с Мануэлой.

4

В кабаре «У голубого осла» идет вечерняя воскресная программа. Зал (для этой цели переоборудован бывший гараж) длинной изогнутой кишкой протянулся внутри здания. За составленными почти вплотную столиками разместились немногочисленные посетители, в основном пожилые мужчины. К застрявшему в узком дверном проеме бару прилипли три официантки. Они курят и болтают друг с другом. Забившийся в оркестровую яму оркестрик, несмотря на свою малочисленность, производит на удивление много шума. Со сцены, скорее напоминающей вдвинутый в узкую стену гардероб, молодая женщина пытается перекрыть своим голосом аккомпанемент. Она поет песенку о том, что где-то есть детка, у которой есть конфетка; детка добра и мила, так что если вам достанет ума, она позволит вам попробовать свою конфетку. Эти слова певица сопровождает непристойными телодвижениями, далекими, впрочем, от профессиональной слаженности. Высокая, худая, она кажется нескладной в плохо сидящем на ней платье с турнюром. Небрежно надетый на ее голову голубой парик усиливает это впечатление.

Абель, еще не вполне протрезвевший, нетвердым шагом направляется к бару, дружески приветствует официанток и, получив свою кружку пива, плюхается на ближайший стул. В кабаре холодно и сыро, пахнет кислой капустой и дохлыми мышами.

Когда девушка на сцене жестом, в котором нет и намека на элегантность, сбрасывает последнюю деталь своего туалета, на всеобщее обозрение предстает ее худая, но хорошо сложенная фигура с широкими плечами и высокой округлой грудью. Оркестр разражается бурей звуков, и две половинки фиолетового шелкового занавеса с аппликациями эротического свойства судорожным рывком сдвигаются.

Кто-то один аплодирует; большая часть зала хранит молчание. Оркестранты, как бы обессиленные недавним крещендо, на несколько секунд замирают в неподвижности. Абель Розенберг встает и протискивается к узкой двери рядом со сценой. В тот же миг оркестр, вновь собравшись с силами, оглашает помещение бравурными звуками марша. Занавес раскрывается, и взорам зрителей являются четыре девицы в гвардейских мундирах, с голыми ляжками и в блестящих киверах с перьями. Маршируя взад и вперед по сцене, сверкая черными сапожками на высоких каблуках, они поют – вернее, выкрикивают – что-то о старой гвардии, которая, с кем воевать ни придется, никому не сдается.

Абель Розенберг спускается на несколько ступенек, пригибается, чтобы не задеть головой протекающие водопроводные трубы, стучит в некрашеную деревянную дверь и входит в тесную комнатушку, всю обстановку которой составляют вделанный в стену стол, накрытый рваной клеенкой, потрескавшееся зеркало, два скрипучих стула, умывальник и бадья с мутноватой водой. Некрашеную фанерную перегородку украшают вырезки из журналов.

Только что певшая на сцене девушка уже успела набросить на себя перепачканный гримом халат, грубой вязки джемпер и большую шаль. Когда входит Абель, она натягивает толстые шерстяные чулки.

Лицо ее светлеет, но тут же становится серьезным.

Мануэла. Что-нибудь случилось?

Абель. Когда я вернулся… вчера вечером… Макс застрелился.

Мануэла присаживается на стул. На ее лице по-прежнему никакого выражения. Медленно снимает она с головы голубой парик, пропускает сквозь пальцы стриженые каштановые волосы, приглаживает ладонью пышную челку. Машинальный, заученный жест.

Мануэла. Я знала, что он это сделает.

Абель. Я присматривал за ним как мог, но никогда всерьез не представлял себе, что он может пойти на такое. Только не Макс.

Оба сидят растерянные, подавленные. Девушка машинально трет указательным пальцем пятно на клеенке. Абель вынимает пачку сигарет и предлагает ей одну; Мануэла отказывается, он сует пачку обратно в карман.

Мануэла. Он ведь где-то работал в последнее время. Ты не знаешь где?

Абель. Я не раз его спрашивал, но он сказал только, что платят хорошо, и посоветовал мне не совать нос не в свои дела. Он оставил тебе письмо. (Протягивает ей мятый конверт, в котором несколько долларовых бумажек и листок бумаги, исписанный неразборчивым почерком Макса.)

Мануэла. Его руку почти невозможно разобрать. Нет, не могу. Попробуй ты.

Она возвращает письмо Абелю, который присаживается на другой стул. Он долго сидит молча, корпя над прощальным посланием брата.

Абель. Нет, ничего не понимаю. (Пауза). Вот, теперь вижу, это слилось со всем остальным: «Несколько дней назад кто-то сказал мне, что человек – ошибка природы. Я спросил, чем он может доказать это утверждение. Он ответил только: „Оглядитесь вокруг себя и увидите“. Я сделал, как он сказал. Огляделся вокруг себя, но не…» (Оторвавшись от текста.) Дальше не могу разобрать… Да, вот здесь еще: «Речь идет о постоянно прогрессирующем отравлении…»

Абель поднимает глаза и встречается взглядом с Мануэлой. Она качает головой.

Мануэла (повторяет). «Речь идет о постоянно прогрессирующем отравлении…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: