— У меня была такая же собака раньше.
Ты смотрел мне прямо в лицо, но не произнес больше ни слова. Твои черты остались прежними, мягкими и знакомыми, но осунувшимися от голода и усталости. Жозеф остановился напротив нас и, подняв уши, смотрел, как ты уходишь.
Я поставила Мелиха на землю, и он тотчас же отбежал от меня. Мне вспомнились слова Адема, сказанные прошлым вечером, и я спросила себя, не пугаю ли я своего сына, не ждет ли он с нетерпением, когда проснется отец, чтобы поведать ему свои страхи. Мне тяжело дышалось, я не могла поверить в то, что ты не узнал меня. А узнала бы тебя я, если б ты был одет в слишком заметный костюм, наряжен, как для маскарада, если бы встретился мне в незнакомом парке, прижимающим к себе ребенка, испуганным, как я сейчас, после стольких лет узнала бы я тебя?
Я отпустила руку Кармина, и он один подошел к пруду, касаясь пальцами каменного бортика, затем сел почти на то же место, где до этого сидел ты. Посидев так немного, он протянул руку над водой, чтобы ощутить ее прохладу, и, не поворачивая головы и не снимая очков, сказал:
— Мы совсем не обязаны рисовать сегодня, если вам не хочется.
— Нет, нет, — пролепетала я, — нужно…
Я спустила сумку с плеча и, открыв ее, начала раскладывать на траве тюбики с краской, палитру и бумагу. Взяв один лист и ручку с вогнутым концом, подошла к Кармину. Через его плечо мне было видно, что вода еще движется. Вода, в которой ты полоскал ноги, еще расходилась медленными волнами, будто ты сообщил ей вечное движение и теперь она плескалась по собственной воле, — так не было ли это лучшим доказательством твоего существования? Вода была темной, но на ее поверхности мелькали золотистые блики — быть может, случайный луч солнца, заблудившийся в густой листве, или плавники невидимых рыб? Я просунула ручку между пальцев Кармина, положила бумагу ему на колени, затем начала рассказывать и прежде всего рассказала о воде.
— Вода движется, Кармин, — сказала я, — вода движется, — и он, конечно, не понял волнения, сквозившего в моем голосе, но оно тотчас проявилось в колеблющейся воде, сотканной из света и тени, нарисованной им на бумаге.
До тебя мира вокруг меня не существовало. В течение семи лет я была всего лишь робкой и молчаливой маленькой девочкой, не более интересной окружающему миру, чем кошка или птичка. Мне рассказывали, что я очень поздно начала ходить и говорить, казалось, ничто вокруг меня не интересует, мои руки не держали предметы, которые мне давали, я даже не пыталась ухватиться за палец, поднесенный к моему лицу. Родители думали, что я сплю, а я просто неподвижно лежала в своей кроватке, широко открыв глаза и уперев взгляд в стену, и даже звук открывающейся двери или приближающихся шагов не мог заставить меня повернуть голову. Все это рассказывали мне родители и однажды — доктор, сама я помнила только то, что происходило со мной гораздо позже. Каким бы грустным и нелюдимым ребенком я ни была, я хорошо помню страхи, все страхи, которым удавалось пробить мое безразличие, тень на свету, воду, гасившую пламя. Помню мертвых птиц, лежащих на земле, и куски кожи, которые сдирала с рук, и особенно пустоту, вызывавшую слезы, безутешные рыдания, заканчивавшиеся тем, что я бродила вслепую, вытянув руки перед собой, но так ничего и не коснувшись, словно для меня не существовало ни стен, ни границ.
Я помню, как наматывала вокруг лица и шеи свитер, пока не становилось трудно дышать, мне нравилось начинавшееся тогда и долго длившееся головокружение, моим единственным другом было это медленное падение в себя почти до остановки дыхания. Заметив это, родители начинали кричать, рвать на мне одежду и бить меня по щекам. Они отрезали рукава у моих пуловеров, чтобы я не могла обмотать их вокруг шеи, одевали меня в огромные пончо, которые стесняли движения; мать вышивала на них цветочки и солнышки, чтобы оживить их и, главное, развеселить меня, но все было напрасно — я продолжала делать это с наволочкой, простынями или носками. Я помню, как мать говорила:
— Мы пробовали все, мы читали тебе сказки, пытаясь заинтересовать тебя, мы читали тебе целые книжки, так советовал нам доктор, читали дни напролет, но все равно невозможно было понять, слушаешь ты или нет.
Я помню пожилую темнокожую женщину, которая иногда сидела со мной, она тоже рассказывала мне сказки, и их я слушала лучше, чем они могли себе это представить. Родители предупредили ее о моих привычках, и она привязывала меня платком себе на спину и занималась своей работой, а я мирно засыпала, так и не сумев освободить руки.
Потом однажды мне на руки положили тебя. Мать вошла в гостиную, подошла ко мне, молча сидящей в углу комнаты и спрятавшей руки между ног, и положила тебя мне на колени со словами:
— Это твой маленький брат, ты должна заботиться о нем.
Я помню ее взгляд, когда она наблюдала, как я беру тебя. Склонившись, я прижалась щекой к твоей щеке, почувствовала твое дыхание, твой запах. Потом, не выпуская тебя, вскочила, убежала в свою комнату и заползла под кровать; я внимательно следила за тем, чтобы не поранить тебя, не ударить твою хрупкую головку, я больше не хотела тебя отдавать. Мать долго уговаривала меня, присев возле кровати и пытаясь разглядеть меня в темноте, я отказывалась вылезать, но думаю, она прекрасно видела, что я не хочу причинить тебе зла, потому что улыбалась.
С этого дня мир, бывший раньше неподвижным для меня, начал крутиться, как безумный волчок, сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее, с головокружительной скоростью; я внезапно оказалась стоящей на земле, со всей скоростью вращающейся вокруг солнца, стояла и тянула руки к небу.
Ты появился на свет чуть позже того дня, когда люди впервые ступили на поверхность Луны. Родители усадили меня перед телевизором в надежде вывести меня из оцепенения, в которое я была погружена, ночами они показывали мне пальцем луну в небе. В тот вечер они плакали, смотря телевизор, а я больше смотрела на их лица, чем на экран, потом они отнесли меня в сад возле дома и снова показали мне светящуюся в вышине луну. Мне кажется, что странным образом я связала твое рождение с этой ночью, с сиянием луны и слезами моих родителей, с волнением, которое они пережили, и ты стал для меня чем-то столь же большим и прекрасным, как это событие.
Я рассказывала тебе сказки. Должно быть, я хорошо запомнила все то, что мне читали, потому что часами шептала их тебе на ухо, поджав ноги, на кровати, держа тебя в своих руках до тех пор, пока мать не заходила в комнату и не говорила тихо: «Ему уже пора спать, Элен, и тебе тоже».
Я придумывала тебе самые нежные песенки.
— Если бы ты был камнем, ты был бы самым мягким камнем на свете, — говорила я, — даже мягче, чем твоя щечка, — добавляла я, слегка касаясь твоей щеки своей щекой или ладонью, — мягче, чем все мои кофты, — теперь я больше не пыталась ими задушиться. — Если бы ты был деревом, ты вырос бы до неба и был полон гнезд, — если бы я знала тогда, что листьями тутового дерева питаются черви, из которых получается шелк для самых красивых платьев, я бы конечно сделала тебя деревом, наряженным в бесценные шелка, как принцесса в день свадьбы, украшенным тысячами коконов, похожих на серебряные колокольчики.
Я, не замечавшая раньше окружающего мира, теперь подносила тебя к окну и часами неподвижно стояла, рассказывая тебе об облаках и птицах, о птицах живых и тех, что лежали мертвыми и неподвижными на земле, о Луне, по которой люди прошли незадолго до твоего рождения. Я выносила тебя в сад, завернув в одеяло, и мы много раз обходили вокруг дома. Я медленно шла, показывая тебе траву, весенние цветы, рассказывала тебе о небе и ветре; и мне не нужно было ничего, кроме тебя, и через тебя мне неожиданно открывался мир, словно трескалась скорлупа ореха и я видела его сердцевину, и этот мир отныне тоже становился моим. Я предсказывала тебе далекие путешествия, рисовала перед тобой твои будущие поступки, словно разбрасывала рис. Брала твою руку в свою и один за другим разгибала твои пальцы.