Жорж Сименон

«Исчезновение Одиль»

Глава 1

Боб встал, как обычно, в семь часов. Он свободно обходился без будильника. В доме их было двое таких — с распорядком дня, налаженным, как ход часового механизма.

В это время отец, встававший гораздо раньше него, уже закончил туалет и, должно быть, поглощал в столовой огромную чашку кофе, — весь свой завтрак, прежде чем отправиться на утреннюю прогулку.

Когда Боб раздвинул шторы, комнату залило солнце, на поверхности зеркала задрожал его светящийся диск, который менял свое местоположение в зависимости от времени года.

Стоял конец сентября, а с начала месяца так и не выпало ни капли дождя.

Небо даже не было пасмурным, разве что несколько облаков медленно скользили по его голубому фону, как паруса по морю.

Боб побрился, затем наскоро принял душ. В половине восьмого он спустился.

В столовой никого не было. Его прибор лежал на столе, так же как и прибор его сестры, но Одиль вставала гораздо позднее. И позднее же, около одиннадцати часов, прикажет подать себе завтрак наверх их мать.

Он вошел в кухню.

— Матильда, ты не приготовишь мне быстренько два тоста с апельсиновым джемом?

Матильда появилась в доме еще за несколько лет до его рождения.

Коротконогая, приземистая, она, несмотря на свои шестьдесят четыре года, сохранила свежее, молодое лицо, и у нее была привычка брюзжать в полном одиночестве на кухне.

Она являлась самым прочным элементом этого дома, и когда все грозило пойти крахом, возвращала каждую вещь на ее место.

Он машинально открыл холодильник в поисках остатков какой-нибудь пищи.

— Скажи, чего тебе хочется, не начинай снова шарить по всем кастрюлям.

Это была их ежедневная легкая перебранка.

— Иди садись за стол. Я тебе подам.

Со своего места он видел часть сада, главным образом старую липу, к которой был особенно привязан. С незапамятных времен вилла называлась «Две липы». Сейчас осталась только одна; она была наполнена игрой света и тени, пением птиц. Лишь несколько листьев начали желтеть.

Другая липа, посаженная, вероятно, его прадедом, давно засохла, и ее заменили березами.

На этой узкой, расположенной под уклоном улице, где не могли разъехаться две машины, невозможно было поверить, что находишься в самом центре Лозанны.

Участок с домом окружала низкая каменная стена, и решетка ворот из кованого железа никогда не закрывалась.

— Матильда, что на завтрак?

— Телячье сотэ с лапшой.

Он ел быстро, поглядывая то вправо, на липу, то на каменную ограду, наполовину заросшую темным кустарником. Затем, с непокрытой головой, надев только куртку из потертой замши, он направился к гаражу в глубине сада, чтобы взять там свой мопед.

В восемь часов у него была лекция по социальной психологии, а в десять занятия по статистике гуманитарных наук.

Своей специальностью он выбрал социологию и был на третьем, и последнем курсе. Он надеялся затем сдать экзамены на кандидатскую степень.

В одиннадцать часов он покинул улицу Шарль-Вюилерме, где позади собора в помещениях юридического факультета проводились занятия по социальным наукам и психологии.

В столовой ничего не изменилось, разве что исчезли его и отцовская чашки.

Прибор сестры был еще там.

Боб отворил дверь на кухню.

— Одиль не спускалась?

— Не видела и не слышала ее.

Сестра уподоблялась матери. По вечерам ей было никак не решиться лечь спать. Даже когда она никуда не уходила из дома, Одиль допоздна засиживалась в гостиной у телевизора или же читала все, что попадало ей под руку, случалось, что и комиксы, хотя ей уже исполнилось восемнадцать, — и укладывалась спать, лишь когда валилась с ног от усталости.

Их мать тоже читала, и обе они по утрам долго спали: приходилось ждать их, чтобы сесть обедать. Отец, тот ложился спать рано, и сейчас уже был наверху в своем кабинете и спокойно работал. С ним можно было увидеться лишь за обеденным столом. Он сломал перегородку на третьем этаже, превратив мансарды в одну просторную библиотеку, где после обеда устраивал себе сиесту на старом малиновом диване.

— Тебе письмо. Я отнесла его наверх в комнату.

Заинтригованный, он поднялся по лестнице и толкнул дверь. Солнце сменило место и теперь уже освещало другие стены. На своем рабочем столе он нашел письмо и с изумлением узнал почерк сестры. Он распечатал его со смутным беспокойством. Одиль всегда была непредсказуема, и от нее можно было ожидать всего.

Судя по почтовому штемпелю, оно было опущено в ящик накануне вечером.

Однако накануне вечером Одиль не ужинала дома. Такое случалось часто. Она приходила и уходила, ни перед кем не отчитываясь, нередко возвращалась в три часа ночи.

Он пересек коридор, открыл дверь в комнату сестры. Постель была не разобрана. Ни следа привычного беспорядка.

Он вернулся к себе в комнату, уселся в кресло и принялся читать:

«Мой дорогой Боб, Увидев это письмо, ты вздрогнешь. Вероятно, ты обнаружишь его, когда вернешься к обеду домой, и мне кажется, я вижу, как ты недоверчиво изучаешь почтовый штемпель. Потом ты бросишься ко мне в комнату и обнаружишь, что она пуста. В этот момент я буду уже далеко».

У его сестры была привычка вот так пытаться угадать, как поведут себя люди, особенно если речь шла о членах ее семьи, и нужно признать, она редко ошибалась.

Почерк был мелким, правильным, но число прямых черточек в буквах варьировалось: их могло быть две или четыре в какой-нибудь «т», а некоторые буквы было практически не разобрать, к примеру «I», которое можно было принять за «I».

Когда, в котором часу исписала она эти страницы? Письмо было отправлено в шесть часов вечера накануне. С вокзала? Вполне возможно, поскольку она заявляла, что, когда брат прочтет его, она будет уже далеко. Однако уехать означало для Одиль отправиться в Париж, хотя она и была там всего раза четыре, но считала, что это единственное место, где можно жить.

Лозанна, другие города были для нее чем-то вроде тюрем, с которыми она мирилась, поскольку ей не оставалось ничего другого.

«Я тебя очень люблю, Боб. Ты единственный человек в мире, с которым мне тяжело расставаться. Я бы, конечно же, поцеловала тебя перед отъездом, но боялась, что мое волнение окажется чересчур велико и я разрыдаюсь. Потому что, видишь ли, путешествие, в которое я отправляюсь, долгое-предолгое, самое долгое, которое только можно выбрать.

Что касается мамы и папы, то признаюсь тебе откровенно, они мне безразличны, хотя папа, может быть, такого и не заслуживает.

Это добрый толстый пес, который устроился так, чтобы ему было покойно. Не знаю, обрел ли он в этом счастье, но некоего душевного спокойствия он достиг.

Что меня в нем трогает, так это то, что мы ни разу не видели его пьяным.

Он отмеряет свои бокалы красного вина так, чтобы не терять самообладания, и лишь один человек в нашей семье по вечерам может знать, что он-таки выпил свои две бутылки «Доль».

Наверное, он нетерпеливо ждет, когда настанет пора выпить следующий стакан, часто поглядывает на часы.

Бедный папа! И бедные все мы! Только ты не ощущаешь на себе тяжести этого дома, из-за которой мы задыхаемся, и я не знаю, как тебе это удается.

Наверное, ты сильный. На твоем месте, будь я парнем, я бы давно уже была далеко отсюда.

Ты ведь уже понял, что я уехала навсегда? Это не бегство, и я не поддалась капризу. Я давно уже помышляла об этом уходе. Окончательном уходе.

Я прощаюсь не только с домом, но и с жизнью, которая становится для меня все более и более невыносимой.

От меня нет никакого проку. Никто не будет страдать из-за моего исчезновения. На него едва ли кто обратит внимание, разве что ты, но у тебя есть твоя работа, которой ты так увлечен. Тебе с этим страшно повезло. Мне вот ничего не интересно. Жизнь как мутноватая вода, ни горячая, ни холодная, а теплая, как та, в которой моют посуду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: