Вот уже две недели, как я жил здесь, рядом с Жаллю. Отсюда Париж казался чем-то из прошлой жизни, почти сном, таким далеким, что я не помнил, где он находится. И сама Ману превратилась в образ, размытый разлукой. Всякий раз, оставаясь один, я пытался восстановить его, вернуть к жизни. И пока мне это удавалось: я вновь слышал шаги Ману, видел, как она стоит у окна, глядя на улицу. Выходя из комнаты, служившей мне спальней, я не мог сообразить, где нахожусь.

Что это — пещера? тюрьма?.. Грохот водослива возвращал меня к реальности. Я шел по трассе, ощущая на щеках прохладную водяную пыль. Я находился в шестидесяти километрах от Кабула, и с Ману меня связывала лишь эта, уже ставшая привычной, боль, из-за которой я на ходу прижимал ладонь к боку, словно страдал от неведомой хвори. Я был болен Ману.

Когда секретарша доложила мне о ее приходе, я сказал: «Попросите ее обождать». И вновь занялся почтой. Это было… Господи… четыре месяца тому назад. Восьмого января. В десять часов утра. Серого утра, грязной бумагой липнувшего к стеклам окна. Я занимался обычными делами. Вокруг меня текла будничная жизнь издательства. Многие ведь думают, что издательство — высшая сфера, где не существует повседневности, где, как на перекрестке судеб, встречаются избранные. Иной раз так оно и бывает, и Ману — лучшее тому доказательство. Но вот уже год, как я сидел в этом кабинете, слыша все те же звуки: шум лифта, треск пишущих машинок, голос литературного директора,[2] искаженный селектором: «Мсье Брюлен, загляните ко мне на минутку…» — и ничего не происходило, кроме обыденных, быстро приевшихся забот. Я руководил новой серией «Восток — Запад», но пока дело продвигалось плохо. Я читал безличные рукописи и с досадой их отклонял. И вот в то утро, пока я докуривал сигарету, Ману с бьющимся сердцем ожидала моего приговора. У меня не было никакого предчувствия. Я просмотрел рукопись не без интереса. «Наконец-то, — подумал я, — автор, хоть немного знакомый с Востоком». И я попросил ее зайти ко мне в издательство. Но сначала заставил ее ждать — ее, мою ненаглядную Ману!

А потом она вошла в кабинет. Передо мной стояла молодая брюнетка, высокая, хорошенькая — не хуже и не лучше множества других. Я посмотрел на нее с интересом — не более. Она непринужденно присела на краешек кресла, но руки у нее дрожали. Помнится, на ней было меховое манто — уж не знаю, что это за мех. Никогда не обращал внимания на подобные вещи. Без шляпки, волосы собраны в пучок. Нежный цвет лица молочно-голубоватым отливом напоминал драже. У нее был прямой открытый взгляд, глаза темные, лучистые и чуточку грустные. Вероятно, от волнения правый казался чуть меньше левого. А я-то, дурень, смаковал это мгновение! Чувствовал себя хозяином чужой судьбы. Довольно одного моего слова — и выражение ее глаз изменится. Как же она была взволнована!

— Мадам, я прочел вашу рукопись.

Она не поправила меня. Значит, замужем.

— У меня сложилось благоприятное впечатление…

Она смотрела на меня неотрывно. Только один раз она моргнула, и глаза ее увлажнились. Но радость высушила слезы. Она смотрела на меня с недоверчивым восхищением.

— Это действительно так, — подтвердил я. — Вы создали нечто значительное.

У нее вырвался вздох, похожий на рыдание, — и в этот миг я полюбил ее. Вновь и вновь я прокручиваю в памяти эту сцену, будто кадры из фильма, и рассматриваю Ману — один план за другим. В ту минуту она казалась воплощением счастья. И она уже любила меня. Позже она сама мне призналась в этом. Все лучшее, что только было у меня в жизни, вместилось в одно мгновение — то, когда мы смотрели друг другу в глаза и не могли оторваться. Наконец губы ее шевельнулись. Я понял, что она благодарит меня.

— Что вы, не за что. Не стоит благодарности.

Мне не сиделось на месте. Я предложил ей сигарету, прошелся по кабинету — чтоб только быть к ней поближе.

— Вам и в самом деле приходилось бывать в Бомбее?

— Да, вскоре после замужества. Вот мне и пришло в голову написать книгу…

Говорила она негромко, с виноватым видом, и боязливо следила за каждым моим движением, будто опасаясь, что вот я передумаю и отниму у нее надежду, которую только что подал.

— Это моя первая книга.

— Что ж, поздравляю вас. Не скажу, что все в ней безукоризненно. Кое-что следовало бы поправить. Вот вы подписались «Эммануэль». По-моему, зря. Иное дело, если бы вы писали для модного журнала!..

— О чем задумались, старина? Ностальгия одолела?

Опять этот Блеш. И пяти минут нельзя побыть без него. Всегда он тут как тут, с неистощимым запасом россказней, сплетен, дурацких секретов. Плотина, как и нефтяной танкер, работает сама по себе. Нужно только следить за приборами, а для экипажа время тянется медленно. Чем же еще заняться, как не чужими делами, жизнью соседей? Блеш всегда обо всех все знал. Он крутился возле меня, чуя, что тут кроется что-то лакомое, о чем можно потом разузнать и раззвонить повсюду. Отвязаться от него было невозможно. Жилая часть завода не многим больше офицерской кают-компании. Все мы постоянно сталкивались в столовой, в баре, в курилке. Мы все! На самом деле нас не так уж и много: человек пятнадцать инженеров и техников. Обслуга из местного населения ютилась в бараках на правом берегу.

Блеш оказался единственным французом. Он отвечал за систему безопасности плотины. Все инженеры были немцы, а техники — англичане и голландцы. Народ большей частью молчаливый и недоверчивый. На работе все говорили по-английски. Но во время перерывов каждый предпочитал свой родной язык. «Европа в миниатюре», как в шутку называл их Блеш. Он потащил меня в бар.

— Да на вас лица нет. Он что, наорал на вас?

«Он» — это Жаллю. Блеш никогда не называл его по имени. Только «босс», «шеф», «папаша» да еще «зануда». Хассон налил нам виски. Как обычно. Уже к концу первой недели у меня здесь появились свои привычки: любимое место за столиком, свое кресло на террасе. Каждый день неумолимо повторял предыдущий. Может, тут все дело во всепроникающем, непрерывном и неизбежном шуме падающей воды? Время здесь становилось не мерой, а материей, чем-то плотным и липким. На самом деле я постоянно ждал Ману. Она непременно приедет. Да и Жаллю ее ждал. Потому-то я много пил, пытаясь, как говорится, думать о другом. Но о чем еще я мог думать, кроме одного: кем была Ману? Что она хотела от меня утаить?

— Извините, дружище. Что-то голова побаливает…

— Это все жара, — пояснил Блеш. — Да вы еще не знаете, что это такое. В августе иной раз птицы прямо на лету гибнут от зноя!

Я захватил свой стакан и уселся у окна: отсюда было видно, как поток разбивается о флютбет.[3] Ослепительная белизна пены всегда действовала на меня завораживающе. Легкая сонливость овладела мной, помогая сознанию как бы раздвоиться. Ману снова была со мной.

В тот раз я предложил ей позавтракать вместе, и мы отправились в ресторанчик на бульваре Сен-Жермен. Мне нравилось тамошнее освещение, медная посуда, запотевшие окна. Столики были маленькие, и, разговаривая, мы наклонялись друг к другу, от этого любое слово приобретало какой-то тайный смысл. Она сняла меховое манто и перчатки. В строгом черном костюме и белой блузке с глубоким вырезом она выглядела тоненькой и гибкой. Меня волновала ее изящная маленькая грудь, но еще сильнее трогала нежность открытого лица. Я так жадно внимал всему, что она рассказывала о себе, что сухо отослал метрдотеля, который хотел принять у нас заказ. Пусть подойдет чуть позже! Оба мы не чувствовали голода. Или, вернее, испытывали голод совсем иного свойства. Живая и непосредственная, будто маленькая девочка, она говорила мне о своих неудачах, о двадцать раз переписанных главах, а я, не отрываясь, смотрел ей в глаза, где уже тлел робкий огонек еще не осознанной нежности. Казалось, она хочет рассказать мне всю свою жизнь, и все же кое о чем мне пришлось спросить самому.

вернуться

2

Литературный директор — должность во французских издательствах, специалист с литературным образованием, занимающийся работой с авторами, формирующий литературную политику издательства. (Примеч. перев.)

вернуться

3

Флютбет — искусственно укрепленное ложе, например в пределах плотины, воспринимающее напор воды. (Примеч. ред.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: