— А Мусрон?
— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…
— Прием.
— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.
— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.
— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.
— Мадам Галлар хромать не будет?
— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.
— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?
— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.
Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.
— Пять часов двадцать минут, — сообщил он.
Марек не задумывался о Миртиле и его смерти. Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине, это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?
Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.
Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?
— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.
Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.
— Они не знают французского? — спросил я.
— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. A не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.
— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…
— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.
— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?
— Нет… нет, разумеется.
— Как вы объясните им… все это?
— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…
Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.
— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!
Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.
— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?
— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.
Жандарм передернул плечами.
— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.
— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!
Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.
— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.
— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.
— Что-нибудь не так?
— Я устал, хочу спать.
— И это все, вы уверены?
— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!.. Можно мне задать вам вопрос?
— Давайте.
— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.
— О-о! Да я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами — потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!.. Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?
— Держусь, господин префект.
Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.
В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.
— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?
— Вы устали?
Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.
— Все мы изнурены.
Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.