Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.

— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.

Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.

— Завтра он уедет, — сказал Жаллю.

Машинально он попытался разгладить скомканное письмо, потом опомнился и швырнул его через перила.

— Мне даже некогда было прочесть письмо от жены… Докладную он пошлет!

Я перегнулся через перила. Пришедшее с двухчасовой почтой письмо Ману унесло ветром. Как Ману обращалась в нем к мужу: «Мой родной», «Дорогой Рене», «Милый»?.. Внизу вода билась о камни, выбрасывая на скалы пену, похожую на слюну, из которой ветер выдувал гирлянды пузырей. «Целую тебя», «Люблю»?.. Жаллю жевал кончик сигареты. Руки у него все еще конвульсивно сжимались и разжимались.

— Завидую вам, — вдруг сказал он. — Вы путешествуете ради собственного удовольствия, ни забот, ни хлопот. А на мне — все это!

«Это» означало стену позади нас, вздымающуюся вверх до самого раскаленного добела неба. Он взял себя в руки и сухо произнес:

— Инцидент исчерпан. Жду вас к пяти, мсье Брюлен.

Там, в Париже, Ману собирала чемоданы…

Чуть больше часа я проработал с Жаллю в кабинете, предоставленном ему главным инженером. Нам бы следовало поселиться в Кабуле, но Жаллю предпочел устроиться на плотине. Здесь он чувствовал себя как дома. Обычно он работал быстро и четко, ко мне обращался чуть свысока, с легкой иронией. Но в тот день он слушал меня вполуха, чертя в блокноте какие-то фигурки. Вероятно, думал о Ману, которая должна была приехать через несколько дней. Я замолчал. Я тоже думал о Ману. Теперь, по прошествии времени, оказавшись вдали от нее, я начинал понимать, что она любила меня вопреки чему-то, о чем не решалась сказать… У Ману была какая-то тайна. Иначе просто быть не могло, раз уж она после трех месяцев безумной любви постаралась понемногу отдалиться от меня. Сперва она стала уходить от меня пораньше. О, совсем чуть-чуть, но все-таки достаточно, чтобы я насторожился. Однажды вечером я увидел в зеркале, как она, обвив мою шею руками, украдкой смотрит на часы. Она была со мной нежна, как никогда раньше. Это значило, что ее мучила совесть. Когда она уходила, я подолгу писал ей письма. «Ману, уж если и случится так, что ты меня разлюбишь, ты ведь скажешь мне, правда? Вспомни, что мы обещали доверять друг другу всегда и во всем, что бы ни стряслось. Нанеси удар сразу. В любви я не признаю эвтаназии…[8]» На следующий день она прислала ответ на своей голубой бумаге, пахнущей вербеной: «Глупый, ты же знаешь, я твоя. И не терзай меня больше, прошу тебя. Так ты скорее меня потеряешь. Люблю тебя».

Я не забыл это краткое, как телеграмма, послание, в котором любовь так удачно сочеталась с угрозой. Но зачем ей понадобилось мне угрожать? Дни напролет я обдумывал этот вопрос, так как от Ману всю неделю не было известий. Видно, она вздумала обуздать меня. Ни само это слово, ни то, что под ним подразумевалось, не могло меня отпугнуть. Для этого я слишком любил Ману. Но казалось, что я угадал верно. Она стремилась обеспечить себе мою покорность, если и не вполне сознательно и обдуманно, то, по крайней мере, весьма тонко и последовательно. Чего же она добивалась? Я начал к ней присматриваться, и это стало переломным моментом в наших отношениях. Прежде Ману была моей любовью, моей жизнью — я не отделял ее от себя. Теперь же я старался понять ее, как героиню романа. Пытался определить, где проходят ее оборонительные рубежи, нащупать центры ее притяжения.

И наконец-то поверил, что она такая же, как и другие женщины. Я больше не боялся задавать ей вопросы, но делал это с безразличным видом, как будто она уже утратила свою способность причинять мне страдания. Так, например, я говорил ей, словно в шутку:

— В сущности, ты ведь любишь мужа.

— Пожалуйста, Пьер, не надо.

— Меня бы это не удивило. Ты восхищалась им, и я уверен, что и сейчас он тебе не безразличен. Но это так естественно, Ману, любимая. Знаешь, я тебя прекрасно понимаю…

И я склонился над ней, пытаясь уловить хотя бы тень согласия у нее на лице. Это нанесло бы мне жестокий удар; но она всякий раз отворачивалась или закрывала глаза.

— Нет, Пьер… Мне трудно объяснить… но постарайся понять… Я им не восхищаюсь и не люблю его, но, если я сейчас его оставлю, получится, что я его осуждаю; его врагам это будет только на руку. Ты ведь не знаешь, какое шаткое у него положение, какие он выдерживает нападки!

Как раз подобные доводы всегда казались мне слишком уж прекраснодушными, чтобы быть вполне правдивыми. Месяцем раньше я бы поверил Ману и восхитился ее благородством. Но теперь меня занимали лишь ее тайные побуждения, надо думать, не столь благовидные. Ману, словно зверек, повинуется инстинкту: тщеславие и жажда счастья терзают ее. Почему же она остается с Жаллю?

Жаллю поднялся со стула и подошел к окну. Ему нравилось разговаривать, повернувшись к собеседнику спиной.

— Думаю, на сегодня все, — сказал он.

Я собрал карандаши и бумагу.

— Вам ведь случалось беседовать с Блешем, мсье Брюлен?

— Разумеется. И нередко. Частенько случалось.

— Говорил он вам, что он думает об этой плотине?

— Право…

— Ну-ну, не увиливайте. Блеш доказывал вам, что эта плотина ни за что не устоит, как и все плотины этого типа. У него это навязчивая идея… А как вы сами-то думаете, мсье Брюлен?

— Увольте… Я недостаточно разбираюсь в этом деле, чтобы…

— Значит, вы думаете так же, как он. Да-да, не спорьте. Этот человек причинил мне столько зла… И надо же, чтобы… Ну да ладно. Не буду вас задерживать, мсье Брюлен.

Жаллю засунул руки в карманы. Он буквально задыхался от гнева. Я вышел, стараясь не шуметь. Вечер еще не наступил, но тень от плотины уже накрыла долину. Я был свободен до завтрашнего дня. Свободен терзаться сомнениями, обвинять Ману, обвинять себя, перебирая бесчисленные обиды, быть может, воображаемые. Я шел по извилистой дорожке, ведущей к озеру. Наши разговоры с Ману… видит Бог, сколько мы с ней говорили… Я помнил их все, до единого слова. Помнил даже ее интонации, колебания, недомолвки. Когда я ей говорил:

— Ману, ну что же нам теперь делать? — она отвечала:

— Пьер, наберись терпения.

— Я уж и так терпелив. Да что толку?

— Почему ты вечно стараешься сделать мне больно?

— Ману, это несправедливо. Наоборот, я так хочу, чтобы ты была счастлива!

А то, что я не решался высказать вслух, я писал ей в своих письмах: «Я понимаю, что ты не можешь уйти от мужа. Да он, вероятно, и не даст тебе развода. Но мы могли бы найти другой выход…» К несчастью, другого выхода не было. Сколько я об этом ни думал, ничего не приходило мне в голову. Вот если бы Ману рассказала Жаллю о своей работе над книгой, она, возможно, могла бы отправиться в путешествие, чтобы поискать сюжет для нового романа. Мы поехали бы вместе — на три месяца, а то и на полгода. Это как раз то, что нужно. Мы были бы спасены! Но раз она не желает ничего ему говорить, что толку настаивать! Если я ничего не придумаю, наша любовь — я это чувствовал — обречена. Я бы пошел на что угодно — до того туго мне приходилось. Потому-то, едва завидев возможный выход, я ни на минуту не задумался, разумно ли это, осуществимо или безрассудно. Я тут же принял решение и поделился им с Ману. Вид у меня при этом был такой торжественный, что Ману принялась надо мной подтрунивать:

— Берегись, милый, похоже, ты сейчас наговоришь глупостей. Как тебе нравится мой чай?

В тот день она в самом деле забавы ради приготовила чай с мятой. Он был восхитителен, как и все, что она делала. А так как Ману обожала комплименты, я на них не скупился. Но больше всего мне хотелось поскорее рассказать ей, что я надумал.

вернуться

8

Эвтаназия — легкая смерть, теория, по которой неизлечимых больных следует умерщвлять, чтобы избавить от страданий. (Примеч. перев.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: