Весь этот беспорядок расстроил бородатого севильца, который извинился перед Хартенеком: обычно все происходит спокойно и по уставу, что, вероятно, может подтвердить и граф Штернекер. Но, к разочарованию испанца, Штернекер не произнес ни слова. Он смотрел прямо перед собой, глаза его странно блестели. Он не слышал ни замечания севильца, ни слов священника, который устало вытирал пот со лба, жалуясь:

— Обычно лишь десять из ста отправляются в последний путь без покаяния.

Не видел Штернекер и того, как солдаты в темноте выворачивали карманы расстрелянных. Он не сводил глаз со светлого пятна на кладбищенской стене и алевшей на земле крови. Казалось, он все еще видит сцены прощания с жизнью, грезя и еще раз смакуя то, что чувствовал, когда наблюдал их. По его лицу не было заметно, что это страдание или страсть, охватившая и все еще будоражившая его. Лицо это выражало лишь пьяное возбуждение.

Взволнованному Завильскому, который не нашел шофера в машине и теперь понял, что его план провалился, тоже не удалось вывести Штернекера из оцепенения, хотя он и дергал того за рукав, крича:

— Они хотят расстрелять толстого Сиснероса. Ведь это просто свинство!

И Бертрам тоже не двинулся с места, когда солдаты подвели к стене капитана Сиснероса. В эти короткие минуты с Сиснеросом произошла перемена. Он понял, что ему не жить, что, кроме скорого конца, ждать больше нечего.

Окольными путями, через родственников, живущих во Франции, он получил весточку, что в Мадриде взрывом авиабомбы убита его жена, а чуть позже снарядом убило и его дочь Кармен. Младшая же, Розита, куда-то исчезла. Это-то письмо и нашли у него. Он и без этого постоянно был на подозрении. Теперь его обвинили в связях с врагом. Кстати, в тот день, когда погибла его жена, капитан Сиснерос был в воздухе над Мадридом. Нет, для него не имело смысла жить дальше. Плечами оттолкнув лейтенанта Завильского, который загородил ему дорогу, связанный Сиснерос, опередив охранников, сам шагнул в освещенный круг смерти.

Он уже однажды струсил, взял грех на душу, и этого греха ему ничем не искупить. Теперь, когда приближалась развязка, ему оставалось одно: мужественно признаться в этом. Он поднял свое жирное, обмякшее лицо. Свет бил ему прямо в глаза. Он зажмурился и вдруг понял, что на его долю выпала особая задача, долг, о существовании которого он до сих пор и не подозревал. Он с силой помотал головой. То было движение упрямого животного. Готовность к смерти отделила его от тех, чью дружбу он до сих пор принимал и терпел из боязни умереть. Они стояли в тени, а он — на свету. Его готовность умереть теперь превратилась в решимость. Он поступил так, как давно должен был поступить: он освободился. Его лицо выражало смелость. Он сознавал, что все стоявшие перед ним — враги. Все, без исключения: и Бертрам, спасший ему жизнь, и стремившийся помочь ему Завильский. Они были его врагами, убийцами его ребенка, врагами его народа.

Тот капитан Сиснерос, что стоял здесь, не имел ничего общего с тем, другим, который однажды, поддавшись слабости, объединился с врагами своего народа. Стоя на свету, он словно вырос, связанные за спиной руки пытались освободиться от веревки. На лбу у него вспухли жилы, и вся его ярость, вся ненависть к тем, кто разрушил его жизнь, вырвалась наружу.

— Гады, свиньи, предатели! — кричал он. — Убийцы, сутенеры, подонки! — Он сплюнул. — Да стреляйте же наконец, чего ждете!

По команде севильца пять солдат выстроились в шеренгу.

— Viva la República! — крикнул Сиснерос — Viva…[8]

Они выстрелили, не дожидаясь приказа. Залпа не получилось, выстрелы хлопнули вразнобой. Сиснероса развернуло. Его колени подогнулись, и он, глухо застонав, рухнул на землю.

После того как Хартенек простился с севильцем, они вернулись к машине. Никто не вымолвил ни слова. Когда машина проезжала мимо кладбищенской стены, свет фары скользнул по бесформенной груде тел.

В столовой казармы на столе все еще лежала белая, в грязных пятнах, скатерть. На ней стояли фрукты. Предусмотрительный Фернандо приготовил для них свежий кофе. Но они сразу же разошлись.

Бертрам не мог заснуть. Поэтому он сел в своей комнате за стол и вытащил дневник. Полистав его, он взял авторучку и записал:

«Хартенек принял командование эскадрильей, свежая струя».

После некоторого раздумья он сделал приписку:

«Вечером кладбище в Авиле. Четверо, среди них женщина и Сиснерос, которому я однажды спас жизнь».

Прежде чем лечь в постель, он выключил свет и открыл окно. По привычке взглянул на небо: оно снова прояснилось. «Летная погода, — подумал Бертрам, — нужно как следует выспаться. Как получилось, что капитан Сиснерос оказался красным? Ведь он всегда был хорошим товарищем». Перед глазами Бертрама возникло крупное тело расстрелянной женщины. Пятна пота под мышками выглядели отвратительно. Что стряслось со Штернекером, которого тянуло к подобным вещам?

Бертрам поежился, разделся в темноте, а затем залез под одеяло и заснул.

Хартенек действительно внес в жизнь эскадрильи свежую струю. Улучшилось снабжение, прибыли новые самолеты. Последние испанцы исчезли из эскадрильи. И в один прекрасный день появились Вильбрандт, Хааке и маленький лейтенант фон Конта, который раньше служил танкистом, а затем перевелся в авиацию. Бертрам, Завильский и Штернекер свысока посматривали на приехавших. Они гордились своим опытом и, как взрослые детям, повторяли им: «Ну, это вы еще узнаете».

Толстый Вильбрандт пришел в комнату Завильского с большим пакетом. Поставив его на стол, он сказал:

— Честно говоря, я не хотел его брать, но твоя невеста упросила.

— Труда! — произнес Завильский, несколько раз обойдя стол и разглядывая сверток. — Большое спасибо, — повернулся он к Вильбрандту. — Очень любезно с твоей стороны. — Засунув руки в карманы брюк, он продолжал кружить вокруг стола и все рассматривал пакет. — Слушай, — наконец произнес он, — теперь уходи.

Едва только за Вильбрандтом захлопнулась дверь, как Завильский подбежал к столу и разорвал сверток. Подержав на ладони лежавшее сверху письмо, он отложил его в сторону. Затем, убрав бумагу, вытащил колбасу, несколько плиток шоколада, конфеты. «Что мне делать со всем этим, — подумал он. — Я ведь этого не ем. О чем только малышка думала? Снесу-ка я все это в бордель».

Потом снова выудил из коробки колбасы — ливерную, копченую, кусок копченого окорока. Наконец он дошел до серого картонного дна. Опершись руками о стол, Завильский оглядел свои сокровища.

— Она всерьез решила, что я здесь умираю с голоду, — подумал он вслух. Заглянул в пустую картонную коробку и заплакал. Заплакал скупыми, крупными слезами. Торопливо принялся искать письмо. Оно лежало на столе под колбасами и замаслилось. Он вскрыл конверт, в него была вложена фотография. Ее круглое лицо похудело, глаза смотрели грустно. — Ну что ты, куколка, — произнес Завильский. — Не смотри на меня так, а то я не выдержу.

Со снимком в руке он подошел к окну и долго рассматривал его, а затем вернулся к столу и уложил все в коробку. Словно усомнившись в чем-то, он чуть дольше подержал шоколад на руке, а затем бросил его к вещам в коробку.

— Все сам сожру! — в ярости крикнул он. — Пусть говорят что хотят. Все сожру. Даже если меня вырвет. — И картонка исчезла под кроватью.

Снимок он вначале хотел прикрепить к стене, но передумал и сунул его в нагрудный карман летной формы.

— Если нам не повезет, куколка, — сказал он, — ты будешь рядом.

Позже он спустился в столовую. Новички были заняты тем, что пытались уяснить себе разницу между немецким бокалом вина и южным аперитивом. Они все еще не доверяли разноцветным напиткам. Только лейтенанту фон Конта сразу понравился желтоватый, мутный перно, который на вкус отдавал анисом.

— Погодите, сегодня вечером мы попотчуем вас местным чесноком! — пригрозили старики.

вернуться

8

Да здравствует Республика! Да здравствует… (исп.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: