Теперь Георг уже не был так уверен в своей роте, как раньше, когда хвастливо заявил командиру батальона:
— Можешь спокойно направить меня в самое трудное место, на моих людей можно положиться.
Теперь он думал: только бы эти юнцы не натворили глупостей. Здесь у нас в руках ключ от города. Беспокойство его было очень велико, ибо он был уверен, что противник начнет атаку именно здесь, у выхода из Западного парка. Здесь был ближайший подступ к городу, дверь, которую противник должен открыть, если хочет вступить в Мадрид.
В тишине, нарушаемой лишь отдельными выстрелами да изредка взрывом ручной гранаты, Георг слышал шум и рокот — лихорадочное дыхание города, темно и мощно раскинувшегося за его спиной и черной громадой своих домов затенявшего и без того темную ночь. Иногда при порывах ветра в таинственном бормотании бессонного города Георг различал отдельные отчетливые звуки — сердитое гудение клаксонов, музыку из репродуктора, выстрел, крик толпы или даже — как глухой перестук бусин в ожерелье — пулеметную очередь. Но по этим звукам нельзя было определить, что происходит в городе, они сразу же тонули во всеобщем грозном реве. Георг чутко вслушивался в этот рев. Точно с таким же напряжением — вспомнил он вдруг — много лет назад вслушивался он в шум Мюнхена за спиной, когда в сторожевом охранении Красной гвардии защищал первую немецкую Республику Советов от железных дивизий генерала Эппа.
В ночном Мадриде воля к сопротивлению боролась с готовностью сдаться, со страхом и силами неприятеля, с пятой колонной, наконец. Словно два потока крови лились по затемненным улицам. На восток рвались беженцы, они спешили скорее уйти из города, и никто не хотел дать другому опередить себя. На запад лился поток защитников города, солдаты пятого полка из казарм устремились на фронт. Рабочие, собираясь в своих излюбленных тавернах, где у них всегда бывали партийные сходки, обсуждали задачи сопротивления, и все соглашались с тем, что от слов пора переходить к делу. Женщины и дети помогали строить баррикады.
Громкоговорители оглашали ночную суету города скрежещущими звуками патетической мелодии марша Риего. Не передавали никаких сообщений, никаких бюллетеней, по которым можно было бы представить себе положение вещей. Враг был уже у ворот, его пули со стуком ударялись о стены домов, а пронзительные крики мавров точно кинжалы врезались в воздух. Вновь и вновь из репродукторов доносился марш Риего. Тот, кто слышал его в эту ночь, вовек уже его не забудет, ни строитель с мешком цемента на спине, идущий по Гран Виа в Монклоа, ни офицер военного министерства, который при помощи нескольких печатей сам себе предоставил отпуск и теперь уезжает в Валенсию, ни переодетый в лохмотья юный священник с пропуском убитого рабочего в кармане, что именем господа и святой девы Марии палит с крыши по темным улицам из своего автомата, ни тринадцатилетний мальчуган, который, несмотря на боль в пояснице все тащит и тащит камни для баррикады.
Обрывок этой мелодии доносится и до Георга в его овражке у западной оконечности парка. Он слышал эту мелодию еще утром, когда они маршировали от вокзала Аточа по мадридским улицам.
Этого марша им было достаточно, чтобы свести знакомство с городом, который они защищают, чтобы ощутить к нему доверие. Не менее патетичным, чем марш Риего, был их путь по улицам города, который показался Георгу — а почему, он и сам не знал, — красивее всех городов, какие он видел в жизни. И всякий раз, когда они сворачивали в новую улицу, Георг давал себе что-то вроде торжественной клятвы: никогда нога мавра не ступит на эту улицу, никогда ни один фашист не пройдет по ней!
И вот настало время сдержать клятву.
Но Георг вспомнил и то, что за криками людей на тротуарах пряталось странное молчание, просачивавшееся сквозь запертые ставни, молчание замешательства и ужаса, выжидательное молчание, вздох размышления, за которым неизвестно какое может последовать решение.
И потому Георг все еще ждал, что из измученного, раненого города сквозь возбужденное гудение донесется звук, означающий уверенность и доверие. Но вместо этого он только услышал выстрелы позади себя, в парке, и рад был, что овражек, где он залег, служит ему укрытием.
Его сосед Альберт Рубенс, еврей, в мирное время пивовар, а сейчас связной и переводчик, сказал:
— Когда мы тут управимся, ты обязательно должен прийти к нам на обед. Немецкая кухня! Моя жена готовит изумительно. Сейчас она работает сестрой милосердия. А детей у нас нет.
Только бы он перестал болтать, подумал Георг. Но Альберт продолжал:
— Скоро уже два года, как я здесь. Если ты хороший пивовар, то везде найдешь работу. Мне очень по душе этот город, я люблю испанцев. И меня всегда ужасно злит, когда наши возмущаются их отсталостью.
И хотя его все же смущало молчание Георга, он продолжал приглушенным голосом:
— Нам лишь бы повозмущаться другими, верно? А ведь здесь люди свободны. Нет, я, конечно, не то говорю, я хочу сказать, что здесь у них есть гордость, гордость свободных людей. Совсем не так, как у нас, немцев, понимаешь? Если б ты был здесь раньше, до того, как все это началось! Ты бы видел демонстрации — сотни тысяч людей. Кто это пережил, тот знает: Мадрид не сдастся!
Он говорил, как будто зная, чем озабочен Георг, и действительно, тот уже не так напряженно вслушивался в звуки, долетающие из города. Но при этом что-то в словах Альберта его рассердило, и он спросил:
— А наши выступления в Берлине ты забыл? И потом, в Париже, четырнадцатого июля, нас было полтора миллиона! Ты этого просто вообразить себе не можешь. На улицах плясали карманьолу!
Дело близилось к утру, и Георг решил еще раз проверить расположение роты, посмотреть, все ли надежно укрыты, прощупать, как настроение, и перекинуться словечком со Стефаном, который командовал правым флангом. Первым он навестил Вальтера Ремшайда: тот все постукивал пальцами по своему пулемету и ругался:
— Пулемет никуда не годится, Георг. При заряжении одна задержка за другой.
— Патроны никудышные, — спокойно констатировал Георг.
— Да это же один черт, — проворчал горняк, — что пулемет, что патроны. Здесь все одинаковая халтура. Я вообще могу только на свой инструмент полагаться. Я так к нему привык, без него как без рук.
— Скажи спасибо, что у тебя вообще есть пулемет, — напомнил Георг.
— Ну да, пулемет, конечно, штука хорошая, — добавил Ремшайд, продолжая тем не менее упрямо твердить свое: — У меня все должно быть в полном порядке. Иначе хорошей работы не жди.
До чего же истинно-немецким было это упрямство! И если только что он не принимал душой критику немцев в разговоре с Альбертом Рубенсом, то теперь вынужден был с ней согласиться. Эти ремшайды наше несчастье, думал он, эти избалованные рабочие, которые, видите ли, не могут работать, если не все лежит на своих местах, и которые призывают к революции, только если им это почему-либо удобно.
— У многих испанских товарищей, — строго произнес Георг, — которые залегли на линии огня, вообще нет пулеметов.
— Тогда зачем они здесь торчат? — не унимался Ремшайд.
— Вальтер, они просто ждут, если кого-то убьют или ранят, они возьмут его оружие.
— Но ведь так они и сами могут схлопотать пулю, прежде чем где-нибудь принесут пользу! — возразил рассудительный Вальтер Ремшайд.
Георг перестал с ним спорить. В конце концов ясно, что Ремшайду до сих пор стыдно этой дурацкой ночной пальбы, и потому он во что бы то ни стало хочет быть правым.
Везде, где бы ни появлялся Георг, у соседа Ремшайда, тихого Хайни Готвальда и потом у других, везде его встречали тихими возгласами. Он кратко отвечал на приветствия, осматривал позиции и, придравшись к чему-нибудь, шел дальше. Его крайне раздосадовал разговор с Вальтером Ремшайдом; сгорая от нетерпения, он ждал утра, когда наконец начнется бой. И особенно его рассердило то, что Флеминг, командир предпоследнего взвода, хотел очернить Стефана в его глазах.
— Ты присмотрись получше к людям Стефана, — кричал он, — они все лежат вповалку, как попало. Надо там навести порядок, иначе беды не миновать.