Потом издалека Ольга услышала пение. Она узнала голоса. Пела «Коммуна холостяков». Это ее друзья шагали по улице, распевая свою любимую песню. Неужели они не боятся этого толстого слоя неподвижной воды, который навис над городом, который не пропускает ни луча, ни звука? На что же они надеются? Пробиться через слой неподвижной воды, вырваться на поверхность, где ходят волны и плывут корабли? Или думают так разволновать воду, чтобы волны дошли до самого дна, разворотили город, смутили тишину?

Голоса затихли, холостяки отправились домой; город спит.

А Ольга сидит у окна и не может заснуть. Ей тревожно. Ох, как тянется время!

Под утро находят тучи. Серые, ровные, они незаметно заволакивают все небо, и начинает идти мелкий, унылый дождичек. Он идет, идет, идет, и конца ему нет. Скоро отсыревает дерево, и дома становятся черными, и чернеет земля, и начинают поблескивать лужи. Облака опускаются на самую землю. Белые пары пластами лежат на улицах, иногда даже видно, как они медленно колышутся. Нельзя понять: то ли продолжает идти совсем мелкий дождик, то ли это каплями оседает туман.

По улице пробегает собака. У нее длинная мокрая шерсть. Серебряные капельки поблескивают на кончиках шерстинок, мокрый хвост поджат. Непонятно, откуда и куда бежит она среди ночи.

Наконец Ольга легла, укрылась с головой, чтоб не видеть и не чувствовать промозглую сырость; попробовала угадать, что выражают глубоко посаженные глаза, которые смотрели из темноты, ничего не угадала, заснула и проснулась, когда отец и Булатов уже пили в соседней комнате чай.

Торопливо одевшись, она успела еще посидеть с ними. Только допили чай, как ворвался, задыхаясь, Сема Силкин.

— Здравствуйте! — сказал он. — Ольга, можно тебя на минуту?

Ольга вышла за ним на крыльцо, и он сказал:

— Значит, план такой. Ты, понимаешь, сидишь у себя. Лучше всего у окна, выставив локти.

— Ладно, — сказала Ольга, — как сидеть, я сама придумаю. Дальше.

— Мы там, понимаешь, все приготовим и впятером придем за тобой. А Юрий Александрович пусть раньше приходит, часам к семи. Васька тоже дома будет сидеть. А мы придем в восемь и отведем тебя в коммуну. Поняла?

— Сила, — сказала Ольга, — я все знаю. Вы будете вести меня по улице с песнями и осрамите на весь город.

— Ну, почему осрамим? — смутился Силкин. — Ну, немножечко попоем.

— Сила, — строго сказала Ольга, — имей в виду и передай ребятам: если хоть один из вас начнет петь, я добегу до Водлы и утоплюсь. Ты, Сила, не читал «Грозу» Островского? Это очень стыдно, но я знаю, что ты не читал. Так вот там есть одна, Катерина, — она так и сделала.

В общем, сторговались на том, что придут не все ребята, а двое, все равно кто, и Ольга будет их ждать.

Силкин убежал, скользя огромными сапогами по грязи, и сразу исчез в тумане.

— Тебя, папа, просят к семи, — сказала Ольга, возвращаясь к столу, — а за мной придут позже.

— По старому ритуалу было иначе, — сказал Юрий Александрович. — Но не будем мешать, пусть они устанавливают свой ритуал.

В двенадцать заскочил с работы Андрюшка Харбов и сообщил то же самое. В час забежал Саша Девятин и начал рассказывать, как они придут за Ольгой, но Ольга его выгнала вон, объяснив, что ей уже все известно. В два часа забежали Тикачев и Николаев, но им не дали сказать ни одного слова и велели твердо запомнить, что всем все известно. Они смутились и пропали в тумане. Вообще в этот день все было очень странно. Например, обычно, когда человек приходит, он приближается постепенно. Он виден сначала издали, потом ближе, ближе... А в этот день люди не приближались — они вдруг появлялись из тумана, уже совсем близко, и не отходили, а расплывались.

В три часа кто-то стукнул в окно. Ольга собиралась раздраженно сказать, что ей уже все известно. За окном стоял Вася Мисаилов. Он был в мокрой рабочей куртке, в мокрой фуражке, и на лице его осели блестящие капли тумана или дождя.

— Мне нужно с тобой поговорить, Оля, — сказал он.

Оля заволновалась: что-то было необычное в его тоне.

— Ты заходи, — сказала она.

— Я прямо отсюда. — Вася подпрыгнул, сел на подоконник, потом встал на одно колено и прыгнул в комнату. — Грязи я тебе нанес! — огорчился он.

— Неважно. Садись. — Ольга показала ему на стул и сама села на кровать. — Ну, ну, говори!

— Оля, — сказал Вася, — мне почему-то кажется, что ты не хочешь свадьбы. По-моему, что-то в тебе изменилось, я только не знаю что... Подожди, ты мне после ответишь, — прервал он Ольгу, которая вскочила и собиралась заговорить. — Ты выслушай меня.

Он так и не сел. Он стоял, держа фуражку в руках, широко расставив ноги в сапогах, вымазанных липкой грязью, которой в числе прочих достопримечательностей славился город Пудож.

— Я даю тебе честное слово, — сказал Мисаилов, — что я пришел не упрашивать и не упрекать. Как ты скажешь, так и будет. Ты только прямо скажи. Ну, мало ли что... может же быть, что ты разлюбила. Ошиблась или просто время прошло — иначе думаешь, иначе чувствуешь. Это вполне может быть. Я все устрою. Все пройдет незаметно, никто даже знать ничего не будет. Отложим свадьбу, найдем какую-нибудь причину, потом уедем в Петрозаводск, чтоб там пожениться, и почему-нибудь не поженимся. Все лучше, чем напутать сейчас. Дело не в том, понимаешь ли, что мы, мол, себя на всю жизнь свяжем. В конце концов, мало ли браков не удается — разведемся, и все. Но, видишь ли, Оля... — голос Мисаилова дрогнул, и лицо его исказилось, — мне-то будет тогда очень уж тяжело...

Он замолчал и стоял по-прежнему, расставив ноги, сжимая в руке фуражку, глядя прямо на нее широко раскрытыми, немигающими глазами.

Ольга прошлась по комнате, сложив руки за спиной, и подошла к окну. Туман за окном густел. Он как бы подступал к самым стеклам. Казалось, что он глядит в комнату огромным, белым, ничего не выражающим глазом. Вот, представила себе Ольга, уйдет сейчас Вася, и останется она здесь одна, перед этой белой стеной тумана, в деревянном городе, над которым тысяча верст тишины, огромные пласты неподвижной воды. И она вдруг поняла, что она никто и ничто, что, кроме как «дочь учителя Каменского», про нее и сказать-то нечего. Что все эти мысли ее и фантазии — только фантазии и мысли, и ничего больше. Что никогда ей самой не пробить пласт воды и не выплыть на поверхность, что даже не решится она и попробовать этого, что так и останется она на всю жизнь скучающей провинциальной девицей. И она повернулась к Мисаилову.

Мисаилов стоял, сжимая в руках фуражку. Она чувствовала силу его пальцев, крепость его затылка, напряженность его мускулистой шеи. И она почувствовала, что пропадет без него, что, как только он выйдет из комнаты, если он уйдет совсем, она перестанет существовать, она превратится в ничто, в пустоту, что впереди только тоска и одиночество на всю жизнь.

Все это были не мысли, а чувства. В пересказе они звучат гораздо более логичными, чем были на самом деле. Если бы Ольга рассуждала, положение не казалось бы ей таким страшным. Она могла уехать учиться, и, наверное, еще не один человек полюбил бы ее, и, наверное, и она кого-нибудь полюбила бы — словом, не было у нее оснований для таких печальных предвидений. Но Ольга всегда была человеком чувства. Так и сейчас: это были ощущения, а не мысли, но ощущения всепоглощающей силы. Логика тут участия не принимала. Все существо Ольги тянулось к Мисаилову. Она подошла к нему и прижалась к его плечу.

— Бросать девушку, за четыре часа до свадьбы — это безнравственно, Вася, — сказала она. — В Англии даже закон наказывает за нарушение обещания жениться. Так вот, я поеду в Лондон и притяну тебя к суду. Не знаю, что ты там себе вбил в голову... Иди домой и режь хлеб к ужину. Наверное, Александра Матвеевна заставит тебя резать хлеб. Когда ребята придут, я буду готова. Только скажи им, чтобы они не орали по дороге песни, а то, представляешь, какая глупость получится?

— Хорошо, — сказал Мисаилов, — они не будут петь песни. Спасибо, Оля. К восьми часам ребята придут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: