Мы зашагали дальше. Парень стоял и смотрел нам вслед. Когда кто-нибудь из нас оборачивался, он начинал махать рукой и улыбаться. Харбов шагал с недовольным лицом и сердито бормотал:
— Поди ж ты! Честный парень, батрак, беднота, а до чего кулачье запугало! Хозяин полставки платит, а расписываться заставляет за всю. Человек сочувствующий, а боится: хозяин выгонит. Да и матка у него богомолка. Как это так — Ваня в церковь ходить не станет!
Андрей долго еще бормотал, обличая Ваниного хозяина, и Ванину мать, и самого Ваню в душевной слабости. Мисаилов шагал вперед и, кажется, даже не слышал слов Харбова и не понимал, о чем шла речь.
— Четырнадцать километров до Сердечкиной избушки, — сказал Харбов. — Часа за два с половиной дойдем. Отдыхать будем, ребята, или шагаем дальше?
Ему никто не ответил. Каждому было ясно, что Мисаилова не остановить, что он будет идти до тех пор, пока не нагонит Булатова. Каждому было ясно, что ни один из нас не отстанет от Мисаилова. Мы устали и проголодались, но усталость и голод были тут ни при чем.
Глава вторая
КОНЕЦ БЛЕСТЯЩЕЙ КАРЬЕРЫ
Если бы Задоров был один, он, несмотря на свою медлительность, гораздо раньше пришел бы в Пудож. Но Моденов задыхался, часто останавливался, а бросать старика Задорову было неловко. Поэтому только в начале второго ночи они дошли до города.
Здесь они решили расстаться. Задоров пойдет будить начальника уездной милиции, а Моденов — секретаря укома.
Задоров давно достучался до своего начальника, и тот впустил его в дом, и Задоров уже доложил обо всех обстоятельствах дела, а Моденов еще томился под окнами секретаря укома, не решаясь как следует постучать.
Он, правда, ударил раза два в дверь костяшками пальцев, но с таким же успехом в спящий дом мог бы царапаться котенок.
Моденов ужасно себя стыдил. Он твердил мысленно, что уходит время, что промедление смерти подобно, что он ведет себя глупо и недостойно интеллигентного человека. Он с силой замахивался кулаком, но кулак, приближаясь к двери, терял силу и касался досок нежно и почти беззвучно.
Так продолжалось бы очень долго, если бы Моденов не рассердился. Обращаясь к самому себе, он произнес мысленно целый монолог о том, что своей нерешительностью он унижает не только себя, но всю русскую интеллигенцию, что за такую вот нерешительность ее, то есть интеллигенцию, не уважает партийное руководство, а между тем оно не имеет права не уважать, потому что русская интеллигенция...
Тут, доведя себя до белого каления, он неожиданно ударил в окно с такой силой, что стекло вылетело и со звоном разбилось где-то в комнате. Вся горячность Моденова сразу исчезла, и от стыда ему стало дурно. Когда жена секретаря укома Грушина, Марья Степановна, заведующая женотделом, испуганная, высунулась в окно, она вместо пьяного хулигана, которого собиралась как следует отчитать, увидела держащегося за сердце худенького, маленького Моденова.
— Андрей Аполлинариевич! — удивленно сказала она. — Что случилось?
Андрей Аполлинариевич простонал в ответ непонятное. Ему действительно было плохо.
— Пойдите лягте спать, — сказала строго Марья Степановна. — Если у вас дело к Денису Алексеевичу, заходите утром.
К этому времени Андрей Аполлинариевич несколько пришел в себя и произнес еле слышно, умирающим голосом:
— Срочное дело... Дениса Алексеевича! Скорей!
— Завтра, завтра! — замахала она рукой. — Сейчас поздно уже, все спят.
— Скорей, скорей! — бормотал Моденов. — Преступление!
К счастью, Денис Алексеевич сам выглянул из-за плеча жены. Он быстро сообразил, что дело не просто, и, не тратя времени на разговоры, вышел на крыльцо, взял Моденова за руку и ввел его в дом.
— Бога ради, извините! — говорил Моденов. — Я завтра же вставлю стекло. Скажите, когда удобней прийти стекольщику.
Он сам понимал, что порет чушь, и от этого терялся еще больше.
Денис Алексеевич зачерпнул ковшом воды из бочки, плеснул себе на голову и немного выпил. Сон с него как рукой сняло.
— Стекло потом, — сказал он Моденову. — Выпейте воды и рассказывайте.
Моденов воды выпил, пришел в себя и кое-как изложил обстоятельства дела. Денис Алексеевич слушал его не перебивая и, когда тот кончил, не задал ни одного вопроса.
— Большое спасибо, Андрей Аполлинариевич, — сказал он. — Идите сейчас домой, ложитесь спать, вы устали, а утром заходите в уком. Мы еще с вами поговорим.
В общем, Моденов ушел домой успокоенный. Даже история с разбитым стеклом не казалась теперь ему такой ужасной. На всякий случай он выпил валерьянки и заснул.
А Денис Алексеевич молча оделся, вышел и зашагал к дому, где жил Прохватаев.
Шел Грушин по светлой сонной улице и размышлял.
Неужели он действительно так недопустимо, так непростительно ошибся с Прохватаевым? У него не было никаких иллюзий насчет этого человека. Он понимал, что Прохватаев легкомыслен и не слишком умен, но от легкомыслия до преступления еще очень далеко. Несколько раз в губкоме заходил разговор о председателе горсовета, и Грушин каждый раз его защищал. Ему казалось, что прохватаевская привычка кричать и ругаться происходит от большого темперамента и неумения себя сдерживать, но что вообще человек он честный, искренний и на преступление неспособный.
Грушину было тридцать пять лет. До двадцати двух он работал слесарем на «Красном выборжце», прямо с завода в четырнадцатом году отправился в армию. В партию он вступил позже, уже в семнадцатом, у себя в полку, но еще на заводе участвовал в кружках, распространял листовки, выполнял партийные поручения. И в полку он сразу принял участие в нелегальной жизни, которая состояла в распространении запрещенных книжек, в беседах на политические темы, в спорах с членами других партий. Романтическая сторона его натуры была целиком удовлетворена этой деятельностью. Смолоду он так увлекся, так был поглощен полной напряжения жизнью партийного функционера, что никогда не нуждался в искусственных возбудительных средствах. Он не пил — не только оттого, что считал это плохим и вредным, а прежде всего оттого, что пить ему казалось просто неинтересным. Гораздо интереснее было во время выпивки, как будто случайно, сказать несколько слов о политике, поспорить с меньшевиком или эсером, сунуть кому-нибудь в карман полезную брошюру. Ему было скучно с людьми, с которыми нельзя было говорить и спорить о волновавших его политических вопросах.
Принимая годами участие в партийной жизни, он воспринял свое вступление в партию как событие колоссальной важности. Ему казалось, что в партии могут состоять только люди исключительного ума, мужества, чистоты, а себя он считал человеком очень уж обыкновенным. Когда ему предложили подать заявление, он очень волновался. Его, думал он, оценили гораздо выше, чем он того стоит.
Время гражданской войны он проработал в маленьком городке на севере. Он был членом уездного ревкома. В городке дважды вспыхивали восстания, чуть ли не каждый день в представителей власти стреляли из-за угла, был голод, подходили войска интервентов — словом, жизнь была трудная и полная опасностей. Но Денису Алексеевичу все время было стыдно, что он отсиживается в тылу, в то время как другие сражаются за советскую власть. Он всегда чувствовал себя виноватым перед фронтовиками, хотя хлебнул не меньше некоторых фронтовиков.
Там же, в этом маленьком городке, он и женился на молоденькой работнице-женотделке, которая очень стеснялась своего замужества: наши, мол, товарищи воюют на фронтах, а мы устраиваем личное счастье.
Первую ночь после свадьбы молодые провели на бурном заседании уездного ревкома, затянувшемся до утра.
До сих пор Грушин сохранил нетронутым свое почти религиозное отношение к людям, носящим звание коммуниста. Ему и по сей день казалось, что то, что его приняли в партию, — необыкновенная снисходительность, за которую он должен быть всегда благодарен. Некоторые его товарищи тяжело переживали нэп: считали, что снова торжествуют богатые, что гибнут завоевания революции. Грушину ничего подобного в голову не приходило. Он понимал всю сложность партийной политики, прекрасно видел ее цель и не сомневался, что партия идет к этой цели хотя и сложным, но самым коротким путем. Мир, в котором жили они с женой, изменился мало. Так же жизнь проходила в повседневной партийной работе, в обсуждении партийных документов, в борьбе за правильность партийной линии. Жизнь была занята этим вся целиком, и на другие интересы не оставалось ни сил, ни времени. Его очень интересовал, например, Катайков, но как существо совершенно другой породы, в отношении которого надо принимать определенные меры. Сесть с Катайковым за один стол ему казалось таким же невозможным, как, например, выпивать и всерьез разговаривать с дрессированной собакой или обезьяной.