— Добрый день, Хилари!
— Доброе утро.
— Я сказала: добрый день!
— Он вчера отмечался у Импайеттов, — сказал Реджи.
— По четвергам он бывает не у Импайеттов, а у своей приятельницы.
— Ничего подобного, у приятельницы он будет сегодня.
— Приятельница у него по четвергам!
— Хилари… Хилари… послушайте… разве вы не сегодня идете к приятельнице?
— У меня нет приятельницы, — сказал я, усаживаясь спиной к ним и раскрывая какое-то дело.
— Ох, врун, какой врун и хитрец, какой хитрец!
— Хилари — мужчина таинственный, верно, Хилари?
— Он просто хочет сказать, что у него не приятельница, а дама сердца, — заметил Реджи. — «Эй вы там, эй, кто ваша дама сердца…»?
— Никакая это не дама, просто моя…
— Помолчите, пожалуйста, будьте так добры, — сказал я.
— Отлично, сегодня у Хилари благостный день.
— Значит, сегодня в нас не будут лететь чернильницы.
— Хилари, Хилари-и, а Фредди сказал вам про пантомиму?
— Да. Вы будете Сми.
— А Хилари будет крокодилом, только ему об этом еще не сказали.
— Хилари надо изображать самого себя — все просто умрут от смеха!
— А Эдит, с моей точки зрения, надо быть Уэнди, — сказал я.
— Ох, остряк, какой остряк и до чего умно, до чего умно!
— Можно было бы обойтись без хамства, Хилари, и не намекать дамам на возраст!
— Уэнди будет изображать Дженни Сирл из Архива, одна из многочисленных экс-приятельниц Реджи.
— Неудивительно, что меня прозвали Неотразимый Султан.
— Поплавав в машинописном бюро, Реджи словно побывал на южных берегах, загорел, похорошел!
— А вот на роль Питера никого еще не подобрали.
— Из Фиша может получиться преотличный Питер — он ведь еще не достиг половой зрелости.
— Разве Питера обычно изображает не девушка? — спросил я.
— Правильно! Питера должен изображать Фиш!
— Может, пойдем посмотрим, есть у него что-нибудь спереди или пет?
— Эдит, вы ужасны!
— В самом деле, не надо говорить гадостей: ведь Хилари с Фишем что-то вроде… верно?
— Это не девушка, это мой Фиш!
— Это не девушка, это мой Бэрд! (Взвизги восторга.)
— Хилари любит устраивать из всего тайны.
— Хилари никогда не говорит правды.
— Это телефонная справочная? По какому номеру надо звонить, чтоб у меня сняли телефон?
— Почему вы хотите, чтоб у вас сняли телефон, Хилари?
— Девицы не дают ему покоя.
— Чтоб у меня сняли телефон…
— Фиш названивает ему и делает гнусные предложения.
— Благодарю вас.
— Хилари, Хилари-и, почему вы…?
— Я хочу, чтоб у меня сняли телефон…
— Хилари, почему…
— Мастер из почтового отделения зайдет завтра? Скинкер, рассыльный, принес чай. Когда-то чаем занимался Реджи Фарботтом, но теперь он этим больше, конечно, не занимается. Случалось — помимо моей воли, — что Артур приносил нам чай, утоляя тем самым интерес, который испытывала Уитчер к нашим отношениям. У Артура начисто отсутствовало сознание социального статуса. Скинкер был тихим, вытянутым в длину существом; он прослыл героем в фашистском концентрационном лагере, потом же — а может быть, и тогда уже — посвятил себя Христу. Выступал с проповедями в евангелической миссии. Он был единственным в нашем учреждении, кто звал меня «мистер Бэрд». Швейцары внизу презирали меня и не называли никак. Вообще же я для всех был «Бэрд» (иногда — «Хилари»). Слово «мистер», которое добавлял к моему имени Скинкер, было знаком внимания и доброго отношения, которое я ценил.
Пожалуй, стоит описать Эдит Уитчер и Реджи Фарботтома — не потому, что они играют в моем повествовании такую уж большую роль, а потому, что в ту пору они были, так сказать, моей повседневной пищей. В нашей каждодневной каторге что больше всего волнует нас и в конечном счете больше всего на нас влияет, как не голоса собратьев-рабов? А они звучат и звучат: ничто, пожалуй, в такой мере не забивает — чисто количественно — нам голову. Наверное, бывают в мире ситуации, когда пустая болтовня ко благу. Так, очевидно, происходит в счастливых семьях. Со мной подобного не случалось. Моя повседневная порция болтовни была моим повседневным грехом, и это я отлично знал. Тем грехом, который постулаты религий столь справедливо запрещают. В Зале, где протекала моя жизнь, царила атмосфера нравственного болота, в которое я невольно все глубже погружался. Из трех открытых для меня возможностей — отвечать вспышкой гнева, молчанием или колкостью — я обычно выбирал последнее. Эдит была дородная, хорошо одетая дама лет пятидесяти, с крашеными каштановыми волосами, хитроумно причесанными так, чтобы создавалось впечатление, будто их растрепал ветер. Нос у нее был с легкой горбинкой, что придавало ей породистый вид и, возможно, объясняло секрет ее преуспеяния. Она не отличалась образованностью и говорила громко, с нарочитой светскостью. Что до манер, то ее вполне можно было бы принять за директрису какого-нибудь модного заведения. Особого вреда она, пожалуй, причинить не могла — разве что своим злым умом. Реджи иногда называл ее леди Эдит.[22] Иногда я сам ее так называл. Я ведь спустился в Зале на много ступенек вниз и все продолжал спускаться. Реджи говорил с легким акцентом кокни — возможно, деланным. Он был худенький, светловолосый, с этаким нахально-насмешливым красивым лицом, на котором блуждала заискивающая улыбочка, — казалось, он сейчас сдвинет на ухо шляпу и исполнит какую-то смешную песенку. Он и миссис Уитчер обожали скабрезные шуточки, в которых упражнялись без конца. Любая фраза, как-либо связанная с сексом, вызывала у них взрыв хохота. Они потешались надо всем на свете, словно зрители в мюзик-холле, готовые смеяться над чем угодно. Я, конечно, неуклонно вводил их в заблуждение относительно моей особы, придумывая ни с чем не сообразные рассказы о моем прошлом. И существование Кристел я держал в глубокой тайне от этих великих сыщиков. Они, наверное, очень потешались бы над тем, что у меня есть сестра. А если бы им пришла в голову мысль, что Артур любит ее, они хохотали бы до упаду. Словом, было чего опасаться.
Я довольно прилично справлялся со своими повседневными обязанностями, несмотря на почти не прекращавшийся поток «остроумия» Реджи и Эдит. Мои обязанности, как я уже объяснял, не требовали большого труда. До обеда я просматривал три дела. Я никогда не отдавал работе отведенный для обеда час. Я проводил его всегда в беспросветном унынии.
Есть я старался попозже, чтобы хотя бы ощутить голод, — отправлялся на Уайтхолл, заходил в закусочную и брал булочку с ветчиной и полпинты пива. Около трех часов дня на работе наступало самое скверное время. В четыре Скинкер приносил чай. Сегодня (а сейчас у нас пятница, вторая половина дня), пока Реджи и миссис Уитчер обсуждали, носит ли Клиффорд Ларр парик, я составлял заключение о довольно сложном случае выплаты премии задним числом и думал о Томми. Собственно, я стал думать о Томми еще с обеда. Пятница была днем Томми.
Томми, как мне, наверное, уже следовало объяснить, была моей любовницей, — впрочем, это нелепое слово едва ли передает те странные отношения, в которых мы с ней находились. «Бывшая любовница» было бы в известном смысле более точным, а с другой стороны, — менее емким определением. Томми была важной частью моей жизни. Сейчас наши отношения переживали кризис. Звали ее, конечно, Томазина, а полностью: Томазина Улмайстер — имя это сразу привлекло мое внимание, когда я впервые увидел его в театральной программке. Сначала меня заинтересовало просто имя. Впрочем, Улмайстер в ее жизни был явлением временным: он женился на Томми (née[23] Форбс), когда ей было восемнадцать, и бросил ее, когда ей исполнилось двадцать. (Улмайстер не имеет отношения к нашей истории. Все, что осталось от него, — это фамилия.) Сейчас Томми было тридцать четыре. Она — шотландка. Она и говорит по-шотландски и даже умудряется выглядеть шотландкой. Ее отец, которого я ни разу не видел, держал аптеку в графстве Файф. Говоря о нем, Томми всегда подчеркивала, что он «джентльмен» — словцо, заимствованное, по всей вероятности, из шотландского языка. Мать Томми умерла, а ее старшего брата убило на войне. Сама Томми нала жертвой детского увлечения сценой. (Бывший ее муж, Улмайстер, был актером; уверен, что никудышным.) В свое время, как это принято в провинции, Томми немного учили танцам, но без толку. Балерины из нее не получилось, актрисы на маленьких ролях не получилось, помощника режиссера не получилось, помощника театрального художника не получилось, бесплатной машинистки не получилось, статистки и уборщицы в артистической не получилось. Она принадлежала к числу тех молодых особ, которые готовы вообще без всякой оплаты выполнять что угодно, лишь бы жить в ярком волшебном мире этой пещеры чудес, вдыхать спертый, пропитанный духами воздух, вертеться среди суетных, размалеванных обитателей этого караван-сарая, Сейчас, перешагнув рубеж первой молодости, она зарабатывала себе на жизнь, давая два раза в неделю уроки драматического искусства в колледже по подготовке учителей где-то близ Кингс-Линн.