Кристел, конечно, вела себя идеально. Какое-то время было неясно, выживу ли я. Но я выжил и полностью оправился. Кристел провела у моей постели не одну неделю и не один месяц. Сначала я не все ей раскрыл, но в конце концов рассказал все. Она понимала, что жизнь для обоих нас кончена. И вела себя идеально. Я целый год не мог работать — и не из-за телесных травм, а из-за отчаяния. Меня мучили угрызения совести из-за Энн, я страдал физически и целыми днями сидел скрючившись. Меня мучила проблема ответственности за прошлое, перераставшая в проблему моего «я» — что же я собою представлял. Я без конца оплакивал крушение моих надежд. Утрату Оксфорда, всего, чему я научился, всех моих ученых званий и благ, утрату возможности перестроить жизнь Кристел и сделать Кристел счастливой. Я переехал на север и около года жил с Кристел в одной комнате в родном городке. Люди, знавшие меня и завидовавшие мне, с удовлетворением наблюдали крах умного, честолюбивого, удачливого Хилари Бэрда. (Какая жалость, что тетя Билл не дожила до этого. Ей бы это доставило такое удовольствие.) Мистер Османд к тому времени уже уехал из городка. Надеюсь, он так и не услышал о том, что произошло. Я оплакивал Кристел. Кристел оплакивала меня. Она меня и содержала, снова пойдя работать на шоколадную фабрику. Запах шоколада и по сей день возрождает в моей памяти то ужасное время.

Я, конечно, вполне мог бы оправиться и снова пуститься на завоевание всего того, чего я жаждал и что в значительной степени сумел обрести, когда встретил Энн. Оксфорд, безусловно, исключался, но ведь были и другие университеты, где я мог бы обосноваться, дать образование Кристел и зажить жизнью, более или менее похожей на ту, к какой я так стремился. Все это было бы возможно в том смысле, что какой-то другой человек в аналогичных обстоятельствах мог бы так поступить. Я не мог. Во всяком случае, не поступил так. Сколь это ни парадоксально, но мне было бы легче, будь я один. Главным камнем преткновения была для меня мысль о том, как пострадала Кристел, сколько она потеряла, как она разочарована, и горе по поводу участи Кристел подорвало мою волю как-то выправить положение. Мне просто хотелось умереть — во всяком случае, такое в ту пору было у меня настроение. Покончить с собой я не мог из-за Кристел. Мне хотелось спрятаться ото всех. Прожив год на севере, я направился в Лондон, как обычно делают преступники и люди раздавленные, потому что это самое подходящее место, чтобы спрятаться. И я спрятался. Потом приехала Кристел и тоже спряталась ото всех. Я нашел работу — стал клерком в фирме по прокату автомобилей. И потерял место, когда мне понадобилось сесть за руль. После катастрофы я ведь на всю жизнь был лишен права садиться за руль. Я нашел ерундовое место у агента по продаже недвижимости, потом не менее ерундовое место в муниципалитете. И наконец добрался до государственной службы, где с тех пор и работал, занимая весьма скромное положение, так что уже начал считать себя стариком.

А Ганнер исчез из моей жизни — я думал, навсегда. По мере того как он приобретал все больший вес и преуспевал, до меня стали доходить о нем слухи, я читал о нем в газетах, и, хотя упоминание его имени точно кинжалом ранило меня, я воспринимал эти вести, будто речь шла о незнакомом мне человеке. Ганнер стал крупным деятелем международного масштаба, человеком, действовавшим в Брюсселе, Женеве, Вашингтоне, Нью-Йорке, человеком, с которым мой путь никогда не пересечется. Я видел его после катастрофы только раз. Он пришел ко мне в больницу, как только я был в состоянии разговаривать. (У меня ведь была раздроблена челюсть, и некоторое время я совсем не мог говорить.) Он держался холодно, вежливо и попросил меня — совсем точно полицейский, расследующий мелкое нарушение, — рассказать, как все произошло. Я рассказал — во всяком случае, сообщил все технические подробности: скорость, с какой шла машина, как ее занесло. В момент столкновения я потерял сознание и не видел Энн после случившегося. Гаинер больше ни о чем меня не спросил. Он вышел из палаты — бесстрастный, без единого слов., или взгляда, которые могли бы установить между нами какую-то связь. Я, в свою очередь, тоже был холоден. Позже я снова и снова прокручивал в мозгу нашу последнюю встречу, думал о том, что я мог бы ему сказать. «Мне очень жаль. Простите меня». Но как я мог это произнести — он должен был помочь мне! Выкажи он хотя бы проблеск волнения, меня бы прорвало. Но волнения не было, и меня не прорвало. Позже я подумывал было написать ему, но так и не написал. А Тристрам в шестнадцать лет покончил с собой.

СУББОТА

Была суббота, утро. День стоял холодный, с резким холодным ветром, по небу неслись низкие бурые облака, сквозь которые изредка проглядывало размытое солнце, лишь подчеркивавшее, каким мокрым и грязным был Лондон. Мне снились скверные сны, большинство их я забыл, но ощущение ужаса осталось. Почему нам не дано так же быстро забывать грехи, как мы забываем наши сны? Впрочем, один сон я запомнил. Я находился в тихом жутком месте у воды, где какое-то крупное преступление то ли было совершено, то ли должно было совершиться. Весь кошмар этого сна состоял в том, что я не знал этого точно.

Утром я от души пожалел, что рассказал все Артуру. Рассказывая ему, я чувствовал, как мне становится легче. В этом было удовлетворение, близкое к оргазму. Я послал Артура за вином и почти все выпил сам. А сейчас, утром, я чувствовал себя ужасно: меня тошнило, кружилась голова, и я был сам себе противен. Я проглотил три таблетки аспирина и выпил уйму воды. И дело было не в том, что я сомневался в деликатности Артура или пожалел, что он все теперь знает. Мне было бы невыносимо, если бы об этом знал кто-то другой, Артур же никогда не воспользуется моей тайной. Просто то, что я все ему выложил, казалось мне теперь страшной ошибкой. Вся эта нескромная болтовня, все эти бесконечные пьяные откровения с ужасающей силой оживили прошлое. Отзвуки его жутко отдавались даже в моей унылой голой квартире. А я намеренно оставил свою квартиру голой, как оголил и свою жизнь в тщетной попытке убрать из нее все, что могло бы напомнить мне об Энн. Сегодня, раскрыв польский словарь, я увидел в нем засохший цветок, белую фиалку, которую Энн обнаружила в своем саду и подарила мне в ту прелестную невинную пору, когда я любил ее, а она еще об этом не знала.

День начался с письма от Томми.

Любовь моя.

Мне так жаль, что я оказалась такой никчемной вчера вечером, и, пожалуйста, извини за то, что я сказала насчет Лоры Импайетт: я знаю, что это было глупо. Ты знаешь, что я люблю тебя и хочу выйти за тебя замуж, но больше всего на свете мне хотелось бы облегчить твою боль, и я уверена, что если бы ты только поделился со мной своими бедами, тебе бы стало легче. Я не могу поверить, чтобы ты когда-либо мог совершить что-то плохое. Но даже если это так, ты должен простить себя. Чувство вины никогда никому не помогало, верно ведь? Так или иначе, я прощаю тебя во имя Господа нашего. Не хочешь принять это от меня в качестве рождественского подарка? Я так люблю тебя, что, мне кажется, я имею право тебя простить… (И так далее, и тому подобное.)

Я подумал, как это трогательно со стороны Томми предлагать мне прощение Господа Бога в качестве рождественского подарка, особенно если учесть, что она ведь понятия не имеет, в чем мой проступок; я понимал: мне очень повезло, что меня любит такая умная и милая молодая женщина, как Томми, но она была просто мне ни к чему, и я послал ее к черту.

Электричества по-прежнему не было. В квартире стоял ужасный холод. Я надел свитер и пальто — чувствовал я себя нелепым и неуклюжим, но все равно не согрелся. Зажигая спиртовую горелку, чтобы вскипятить чай, я обжег себе палец. Мистер Пеллоу постучал в дверь и попросил одолжить ему свечу. Я сказал, что у нас нет лишней. А немного спустя я поймал Кристофера, пытавшегося потихоньку выскользнуть за дверь, чтобы передать свечу мистеру Пеллоу. Я отобрал у него свечу. Кристофер сообщил, что Мика Лэддерслоу арестовали — в связи с кампанией краж, которую для пополнения своих фондов проводили маоисты; не дам ли я немного денег, чтобы взять его на поруки из тюрьмы? Я заявил, что нет. Кристофер ушел к себе и стал практиковаться на своей табле. Я велел ему заткнуться. Он вернулся на кухню и так крутанул винтик спиртовой горелки, что сломал его. Я сказал ему, что он мне осатанел и чтобы он убирался, но он и ухом не повел, так как я уже не раз это ему говорил. Тут явился Джимбо Дэвис — вид у него был вдохновенный, в руках зеленые ветки иммортели. Он пожал мне руку как-то особенно сочувственно (или, может, мне это показалось?) и прошептал: «Да, да…» И они с Кристофером уединились в комнате Кристофера, откуда вскоре донесся смех — должно быть, они веселились на мой счет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: