Я написал это послание во вторник вечером, дошел до дома Томми и опустил в ее почтовый ящик. Встречу с Артуром я уже отменил. Без объяснения причин. Он решил — я увидел это по его грустным глазам, — что все дело в его разрыве с Кристел. Но ни единого вопроса мне не задал. Как не спросил и про следующий вторник. Он вообще ни о чем не спрашивал. Бедный Артур. Остаток вечера я провел, бродя по Лондону и заглядывая в разные бары. Я дошел до собора святого Павла и повернул назад. Домой я вернулся поздно и сразу лег. Спал я хорошо.

Шагая по городу холодным желтым вечером, я едва ли вообще думал о Томми. Я написал ей письмо после того, как прочел ее письмо, — под влиянием порыва, будучи твердо уверен, что должен так поступить. За день, пока я сидел у себя на службе, смотрел на Биг-Бен и даже что-то делал, Томми просто перестала для меня существовать, распалась, превратилась в пыль. Непрочность нити, связывавшей нас, стала очевидной — достаточно оказалось получасового свидания с леди Китти. Томми просто должна была уйти со сцепы. Не в грубом или вульгарном смысле. Я вовсе не стремился разделаться с нею, чтобы иметь возможность думать о леди Китти. Я ведь отнюдь не исключал того, что больше никогда не увижу леди Китти. (Хотя мне было важно то, что она разрешила написать ей письмо.) Просто поручение леди Китти затрагивало глубоко запрятанную часть моей внутренней жизни, к которой бедняжка Томми не имела никакого отношения. А передо мной теперь, как перед рыцарем, давшим обет, была цель. Мне необходимо было сейчас оставаться целомудренным, мне необходимо было оставаться одиноким, и я вдруг со все возрастающим удивлением понял, что сохранял себя для такого вот часа. Я никому не мог рассказать о том, что собирался совершить, и, по счастью, никому не обязан был это рассказывать, никому не обязан был отчитываться в своем душевном состоянии и в том, как я провожу время. Кристел я, наверно, скажу, но позже. А до всех остальных мне дела нет. Но полуложь наших отношений с Томми должна прекратиться. Как я уже говорил ей, мое желание положить конец нашим отношениям было искренним. А теперь, благодарение Богу, леди Китти явилась той движущей силой, которая побудила меня сделать шаг к правде, моей правде, найти свое место в жизни, ту точку опоры, отталкиваясь от которой я смогу действовать.

Но что, собственно, я собираюсь делать и каковы будут для меня последствия этих действий? Хоть я и осторожно отвечал леди Китти, но, конечно же, я сделаю то, о чем она просит. Как это произойдет? А что, если это будет ужасно? Что, если все кончится страшной вспышкой ненависти и гнева со стороны Ганнера? Положение-то мое все-таки не столь уж безнадежно, и мне есть что терять. Я ведь никогда не видел Ганнера без маски, никогда не видел, какой ужас внушаю ему, — ужас, от которого он не может избавиться и который заставляет его думать о мести. Какую голову Медузы, встряв в эту историю, я обнаружу, и не повергнет ли меня ее вид в такой ужас, что я потеряю рассудок? Но не встрять я не могу. У меня на этот счет не было ни малейших колебаний. И, раздумывая о том, что мне предстоит совершить, я то терзался страхом, то безумно надеялся, что все еще наладится. Конечно, прошлое не зачеркнешь. И, однако же, многое может серьезно измениться. Сколь глубокой может быть эта перемена, я чувствовал на себе — причем все острее по мере того, как шел день, словно леди Китти встряхнула меня, что-то внутри у меня разбилось, и теперь я видел, как из обломков возникает что-то новое и появляется новый выход. Леди Китти говорила об исцелении — об исцелении Ганнера, не моем, хотя в своей милости она не закрывала глаза и на мое исцеление. Она проявила себя как женщина практичная, а не парящая в облаках. Мне оставалось доделать начатое ею — она физически встряхнула меня, теперь мне надо было настроиться духовно. Почему кровь Христова должна напрасно струиться по тверди небесной? Я могу ведь и выбраться из колодца, в который предпочел себя загнать и в котором заточил и Кристел. Я могу выбраться на поверхность и снова увидеть свет.

В какой идиотский сгусток непонятной вины и горя я превратился. Какими никому не нужными были все мои страдания. Если бы я только был в состоянии распутать этот жуткий клубок греха и боли, если бы я только был в состоянии — пусть ненадолго, пусть всего лишь на миг — познать чистое страдание, не отягощенное раскаянием и самоуничижением, на которое я добровольно себя обрек, — чудо еще могло бы произойти. Шагая и шагая по Лондону, я думал о бесповоротности свершившегося. Передо мной возникло лицо Энн таким, как я видел его в тот вечер в машине, — не победно сияющее, не олицетворение нашего дерзания, а растерянное, виноватое, испуганное. Если бы я не убил ее, она осталась бы с Ганнером. Неужели я поэтому ее убил, или все произошло по воле слепого случая, да и так ли уж это важно — ведь я все равно никогда, наверно, не смогу ответить на этот вопрос!

СРЕДА

В среду утром я проснулся испуганный и измученный. Кипучее возбуждение исчезло. Почему я, собственно, вдруг так оживился? Однако моя решимость в обоих вопросах оставалась неизменной. Наконец-то, подумалось мне, у меня появилось дело. Со времени катастрофы я объявил себя человеком, у которого нет дел. С тупой болью я вспомнил о резком, но в тот момент, казалось, написанном по наитию письме к Томми. Какого черта я сказал леди Китти, что Томми — моя невеста, — повинуясь инстинктивному желанию принизить себя? Действительно ли я навсегда избавился от длинноногой, сероглазой крошки Томми, все-таки изъял ее из своей жизни? Я обрек себя на одиночество, но если одиночество может затянуться надолго, то задача, для выполнения которой оно необходимо, может потребовать совсем немного времени. Возможно ли, чтобы эта новая эра, начало которой ознаменовалось моей жестокостью по отношению к Томми, стала для меня в какой-то мере благословенной? Действительно ли я прежде всего думал о правде, когда решил так поступить с Томми? В самом ли деле наши отношения с Томми были ложью, от которой я должен отречься, грузом, который, посвятив себя служению новой цели, я обязан был сбросить? В темноте утра, когда я встал, все это представлялось мне далеко не ясным.

Зато было ясно, что мне необходимо написать письмо леди Китти, Слава Богу, у меня хватило смекалки спросить, могу ли я написать ей. Среди всех опасений, терзавших меня, эта акция, по крайней мере, представлялась мне человечной и душеуспокаивающей. Я не забивал себе голову мыслями о том, чтобы снова увидеть ее. Но я жаждал познать облегчение — и считал, что в известной мере его заслужил, — написав ей и объяснив свою позицию, прежде чем решать, какой план действий выбрать в отношении Ганнера. Наличие интервала — интервала между получением инструкции от леди Китти и непредсказуемым поединком между мною и Ганнером — порождало во мне какое-то странное чувство благословенной безопасности, словно я сидел в «укрытии». Встряска, которую я получил, глубина трещины, которая образовалась во мне, давали достаточно поводов для работы мысли. Я чувствовал, что мне необходимо подумать, даже немного отдохнуть и подумать над тем, что произошло, прежде чем очертя голову бросаться в то, что меня ждет. Мне очень хотелось поразмыслить и подождать, а тем временем не спеша составить и написать дозволенное письмо.

В то утро вагоны метро были забиты даже больше, чем всегда. Я прошел пешком до Глостер-роуд, мимо отныне достопримечательного для меня места, где я впервые встретил леди Китти и отказался разговаривать с ней. К тому времени, когда я достиг станции метро, небо за голыми деревьями парка, окрашенное было зарею в бледный желтовато-розовый цвет, уже стало затягивать тучами. В вагоне, плотно притиснутые друг к другу, словно тени, упакованные для отправки в ад, мы покачивались, зевали, дышали друг другу в безликие лица. Я, по обыкновению, тщательно следил, нет ли рядом простуженных людей. Я дышал неровно, держа под контролем каждый вдох и выдох, чувствуя, как соответственно расширяются и сжимаются теплые тела моих соседей по вагону. Реджи Фарботтом любил порассуждать об удовольствии, какое он получает, когда его прижмут к грудастой машинистке. Мне это не доставляло ни малейшего удовольствия. Женские формы и лица в этой духоте, в этой пресной близости казались просто ужасными. Усталые, густо накрашенные лица девушек, почти касавшиеся моего лица, пахнувшие дешевой косметикой, говорившие о пустой, лишенной радостей, юности, казалось, прокламировали бедность человеческой расы, ее жалкую ограниченность, полное неумение постичь реальность. А быть может, эти зеркала души, лишенной духа, просто отражали мою собственную посредственность? Я подумал о Томми, которая сидит сейчас в халате за чашкой кофе. Никаких куколок из перчаток сегодня не будет. Не будет и веселых квартетов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: