Какое нелепое слово. Мне захотелось рассмеяться от отчаяния. На что я трачу эти драгоценные минуты жизни, освященные ее присутствием, — веду себя, как тупица, и мы не находим общего языка, и она никогда не узнает, не может узнать, что я чувствую, у нее, пожалуй, даже может возникнуть впечатление, что она раздражает меня. Хотелось закричать, а я стоял неподвижно. По набережной с грохотом несся транспорт, по задумчиво плескавшаяся в отливе река призывала к молчанию.

— Леди Китти, — сказал я, — мне ужасно жаль, что так получилось. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам и Ганнеру. Вы хотите, чтобы я попытался снова встретиться с ним? Или написал ему?

— Нет, нет. Просто подождите. Дело в том, что… сейчас кое-что сдвинулось. Очень хорошо, что вы встретились с ним на службе: это был мужественный шаг с вашей стороны, и я так рада, что это произошло. Шок был страшный, но ко благу. Понимаете, все сейчас пришло в движение, началась динамика, он уже не может сидеть спокойно, он скоро что-то решит, вынужден будет решить, иначе он не выдержит, он вынужден будет встретиться с вами, чтоб уничтожить наваждение.

Это звучало не слишком успокоительно. А кроме того, у меня мелькнула мысль, что до сих пор Китти не сообщила ничего такого, чего нельзя было бы написать, передав записку через Бисквитика, — всего одно слово: «Ждите». Интересно, подумал я, будет еще что-нибудь? Естественно, я надеялся, что будет. Я боялся, что она сейчас скажет: «Прощайте». Так или иначе, все равно мы скоро скажем друг другу: «Прощайте», причем — навсегда. Быть может, именно это она сейчас и произнесет. Я сжал кулаки, изо всех сил стараясь придумать, что бы сказать такое важное.

— Я хотела поговорить с вами, — довольно неожиданно прервала она молчание, словно до этой минуты мы и не разговаривали.

— О чем вам будет угодно.

Китти заходила по причалу — шаги ее негромко, глухо звучали на покрытых морозным настилом досках.

— Видите ли, — продолжала она, — как ни странно — хотя, наверное, это вовсе не странно, — но вы — единственный человек, с которым я могу говорить о некоторых вещах. Конечно, я говорю с Ганнером, как я вам уже рассказывала, но у нас такой ограниченный круг тем — я хочу сказать, мы все снова и снова перебираем одно и то же: как Ганнер себя чувствует; меняется ли со временем его состояние; чувствует ли он себя лучше, чем год тому назад; помогло ли ему посещение того или другого психиатра, и так далее, и тому подобное. Ведь это все равно, как если бы я жила с тяжелобольным. Вы меня понимаете? Я вам не наскучила?

— Не говорите глупостей, — сказал я.

— Извините, я не хотела, чтобы это так выглядело, я просто хотела, чтобы вы поняли, что в известном смысле такая жизнь ужасно скучна и в общем-то безнадежна. Когда человек чем-то одержим, это так скучно. Он всегда говорит одно и то же, ходит и ходит по однажды заведенному кругу, хочет вырваться из него, хочет полной, абсолютной перемены, а это-то и невозможно. — Она умолкла, но и я молчал. — Когда мы встретились с вами у статуи Питера Пэна, я сказала вам… по-моему, сказала… видите ли, я так часто мысленно разговариваю с вами — я просто не уверена, что я вам действительно сказала, а что мне только кажется, будто сказала… Так вот, я жила все эти годы… в ее тени.

— Да.

— Но мы с Ганнером никогда по-настоящему не говорили о ней — мы не могли. Я-то как раз могла бы, но он не мог. Мы говорили о другом, об его одержимости, его болезни, но ее имя ни разу не было произнесено. И, однако же, она всегда была с нами, рядом.

— Да.

— Я жила рядом с призраком — вернее, с двумя призраками.

— С двумя?

— С ее призраком и с вашим.

— Ну, конечно. И вы должны оба эти призрака утихомирить. — Никогда я еще так отчетливо не понимал, что не только обречен, но и обязан исчезнуть — проделать необходимый ритуал, а потом рассыпаться в прах и больше не вступать в круг их жизни.

— Наверное, не очень хорошо так говорить, но — да. Понимаете, мы ни разу по-настоящему, впрямую не разговаривали об этом с Ганнером. Он все твердит, что жизнь ко мне несправедлива, что я вышла замуж за больного человека. Наша любовь была всегда какая-то увечная, неполноценная, я не могла добраться до источника его страданий и помочь ему. А мне так хочется — о, я и сказать вам не могу, как хочется — увидеть, что он избавился от прошлого, освободился, что он может шагать в будущее вместе со мной.

Я стоял, не шевелясь, весь напрягшись, как человек перед расстрелом, который изо всех сил старается думать лишь о своей приверженности делу, которое привело его к этой минуте. Горечь могла тут все испортить, она была более опасным противником, чем любая мягкость. Где-то посередине проходила очень узкая неуютная полоса, какой я и должен держаться. Я сказал, но без горечи:

— Она ведь существовала.

Китти ни слова не сказала мне на это. Лишь продолжала вышагивать, а чуть погодя спросила:

— Какая она была?

— Разве Ганнер вам не говорил?

— Никогда в жизни. Вы просто не понимаете. Это абсолютно исключено.

Я задумался.

— Едва ли я смогу описать вам ее — во всяком случае, не так вот сразу.

— Скажите хоть что-то. Прошу вас. Хоть что-нибудь. Какого цвета у нее были волосы?

— Мышиного.

— Она была красивая?

— У нее были чудесные… такие сияющие… умные… глаза. Извините, я не могу… не могу…

Китти глубоко вздохнула — теперь она стояла неподвижно и смотрела на темную, стремительно уносимую отливом воду.

— Вы ни разу не видели ее фотографии? — помолчав, спросил я.

Она покачала головой. Уж не плачет ли она, подумал я, но лицо ее было от меня скрыто.

Когда она снова заговорила, голос ее звучал твердо. Она явно решила переменить тему.

— Вы говорили мне, что эта… история… сломала вам жизнь.

— Да. И жизнь моей сестры тоже.

— У вас есть сестра?

Видно, Ганнер не так уж подробно рассказывал Китти обо мне, если не всплыло даже это. Я и сам не знал, обрадовало меня это обстоятельство или нет.

— Да.

Китти не стала развивать тему сестры.

— Но, как я уже говорила, не следует ли вам тоже подумать о себе, попытаться излечиться или дать себя излечить, чтобы жизнь стала легче, и так далее? — Сказано это было как-то неуклюже и прозвучало невольно холодно.

— От призраков нельзя излечиться. Они просто исчезают, и все. — Вот этого не следовало говорить.

— Вы сами понимаете, что это глупо, — парировала она, пожалуй, еще более холодным тоном. — Вы должны и вы в состоянии попытаться. И если вы поможете Ганнеру, то вы хоть что-то сделаете, чтобы спасти прошлое.

— Да. Пожалуй. — Я с отчаянием почувствовал, что ток взаимопонимания между нами иссякает, прекращается. Вот сейчас она простится со мной, и я ничего не сумею придумать, чтобы помешать ей это сделать. И веду я себя так, точно все, что бы она ни говорила, раздражает меня. Как стереть это впечатление — может быть, схватить ее за руку и выложить все? И я вдруг спросил: — Вы получили мое письмо?

— Да, конечно. Благодарю вас… благодарю за то, что вы написали так подробно…

Молчание. Напрасно я заговорил о письме — это было ошибкой. Что бы я ни делал сейчас, все оборачивалось ошибкой.

Китти заговорила снова — на этот раз, казалось, и она хочет «спасти» наш разговор:

— Вы не должны так волноваться.

— Волноваться? Но без этого не обойтись!

— Извините, я что-то все не так говорю сегодня. Я хочу сказать: вы считаете, что во всем виноваты вы, но это не так.

— А кто же еще может быть тут виноват!

— Ну… он… даже я…

— Уж вы-то едва ли!

— Отчего же, и я. Я во всяком случае… не принесла ему счастья… не сумела по-настоящему помочь ему… другая женщина, возможно, сумела бы… и у меня нет детей… а ему так хочется иметь детей…

— Еще бы — после того, как он потерял двоих, но все равно я не понимаю… — У меня было такое ощущение, точно я барахтаюсь в вязкой тине.

— Двоих?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: