Еще до конца послеполуденных чаепитий, на исходе дня, вдали, в светлеющем небе виднелись коричневые пятнышки, которые синими вечерами можно было принять за мошкару, за птиц. Так если смотришь на гору издалека она кажется облаком. Но мы взволнованы: это облако необъятно, твердо и прочно. Волновался и я, потому что коричневая точка в летнем небе не была ни мушкой, ни птицей — это люди, охраняющие Париж, подняли в воздух аэроплан. (Воспоминание об аэропланах, которые мы видели с Альбертиной на нашей последней прогулке в окрестностях Версаля, к этому впечатлению было непричастно: это воспоминание для меня стало безразличным.)
К ужину рестораны были полны, и если на улице я встречал бедного отпускника, на неделю ускользнувшего от постоянной смертельной опасности и готового вновь вернуться в окопы, если он останавливал на мгновение взгляд на освещенных стеклах, то я страдал, как в Бальбеке, когда рыбаки наблюдали за нашей трапезой, но страдал сильнее, ибо знал, что скуда солдата труднее скуды бедняка, потому что включает в себя ту и другую, и она трогательней, потому что безропотна и благородна; философски покачивая головой, без какой-либо неприязни, солдат, которому завтра на фронт, глядя на толкучку тыловых крыс, облепивших столики, говорит: «И не скажешь, что здесь война». В половине десятого еще никто не успел отужинать, но по приказу полиции внезапно тушили огни, и, в девять тридцать пять, тыловые крысы толклись по новой: они вырывали пальто у ресторанных лакеев, — там, где однажды туманным вечером я ужинал с Сен-Лу, — и насытившиеся пары устремлялись в загадочные сумерки залы, где им показывали волшебный фонарь, в помещения для спектаклей, где крутили теперь синема. Но после этого часа, тем, кто, как я в тот вечер, ужинал дома, а затем выходил встретиться с друзьями, Париж казался, по крайней мере в некоторых кварталах, еще темней, чем Комбре моего детства; чудилось, будто идешь в гости к деревенским соседям. Ах! если бы Альбертина была жива, как славно было бы вечерами, когда я ужинал в городе, назначить ей свидание где-нибудь на улице, под аркадами! Поначалу я ничего не различал бы и волновался от предчувствия, что она не придет, а потом внезапно заметил, как от темной стены отделяется одно из ее милых серых платьев, что ее ласковые глаза уже видят меня, и мы могли бы, обнявшись, пойти гулять, никем незамеченные и непотревоженные, а затем вернуться домой. Увы, я был один; мне чудилось, что я иду к деревенскому соседу, — так когда-то Сван хаживал к нам в гости после ужина, не чаще встречая прохожих в сумерках Тансонвиля на маленькой бечевой дорожке к улице Святого Духа, чем теперь я, среди улиц, превратившихся из извилистых деревенских дорожек, из улицы Св. Клотильды — в улицу Бонапарта. Впрочем, поскольку фрагменты этих пейзажей, перемещенные временем суток, уже не были стеснены незримой рамкой, вечерами, когда ветер бил ледяным шквалом, мною овладевало чувство, будто я на берегу неистового моря, куда я так хотел попасть, — у самого моря, в Бальбеке, это чувство было не таким сильным; и даже другие явления природы, которых до сих пор нельзя было увидеть в Париже, наводили на мысль, что мы только что сошли с поезда, приехав на каникулы в деревню: например, контраст света и тени, лежащих вечерами рядышком на земле, в лунном свете. В этом лунном свете виднелось то, что не увидишь в городах даже среди зимы; его лучи расстилались по не убиравшемуся больше рабочими снегу бульвара Османн[40], словно по льдам Альп. Силуэты деревьев, ясны и чисты, отражались на этом злато-голубом снеге столь же тонко, как на японских гравюрах или на втором плане картин Рафаэля; они тянулись по земле у корней дерева, как в лесу на закате, когда солнце затопляет лужайки, а деревья восстают через равные промежутки. И восхитительно нежный, тонкий луч, в котором вырастали тени этих деревьев, легкие как души, представлялся лучом райских чертогов, но не зеленым, а белым, сверкающим так ясно (потому что лунный свет падал на нефритовый снег), словно был соткан из лепестков груши в цвету. И, недвижимы, божества фонтанов, сжав в руке ледяную струю, казалось, были созданы из двойной материи, для исполнения которой художник обвенчал бронзу с хрусталем. Этими чудесными ночами все дома были черны. Но, напротив, иногда весной, не считаясь с предписаниями полиции, особняк, либо только этаж особняка, или даже только одна комната этажа, не укрывшаяся за ставни, совершенно одинокая в непроницаемых потемках, виделась будто бросок чистого света, неустойчивое видение. И женщина, которую, подняв глаза выше, разглядишь в золоченом сумраке, принимала в этой ночи, в которой ты потерян, а она заключена, волшебные и смутные очертания восточного призрака. Потом идешь дальше и уже ничто не мешает оздоровительному однозвучному сельскому шарканью в темноте.
Кажется, я довольно долго не встречался с персонажами этого повествования. В 1914-м, правда, за два месяца, проведенных мною в Париже, я мельком виделся с г-ном де Шарлю и встретился с Блоком и Сен-Лу, — с последним только два раза. На второй раз, снова представ мне самим собой, он изгладил не очень-то приятные воспоминания, оставшиеся у меня от его тансонвильской неискренности, о чем я только что рассказал, и я опять признал его былые исключительные достоинства. Первая встреча была сразу же после объявления войны, — то есть, в начале последовавшей тому недели (Блок в это время делал крайне шовинистические заявления); когда Блок нас оставил, в рассказе Сен-Лу о том, что он уклоняется от службы, не было никакой иронии, и меня почти шокировала грубость его тона. (Сен-Лу приехал из Бальбека. Позднее я выведал окольными путями, что там им предпринимались некоторые тщетные усилия по поводу директора ресторана. Последний своим положением был обязан наследству, полученному от г-на Ниссима Бернара. Это был тот самый юный слуга, которому дядя Блока «покровительствовал». Однако богатство привело за собой добродетель. Так что тщетно Сен-Лу пытался его обольстить. Итак, в порядке компенсации, когда добродетельные юноши, взрослея, отдаются страстям, в которых они, наконец, нашли вкус, доступные молодые люди обретают принципы, и какой-нибудь де Шарлю приходит к ним, доверившись старым сплетням, но слишком поздно, и нарывается на неприятности. Все дело в хронологии.) «Да, — кричал он весело, — все, кто не на фронте, как бы они того ни объясняли, остались здесь только потому, что им неохота идти на смерть — это от трусости». И с тем же уверенным жестом, однако энергичнее, чем при словах о трусости других людей, он добавил: «И если я не вернусь на службу, то это просто от трусости, и все тут!». Я уже не раз убеждался, что бравирование похвальными чувствами вовсе не обязательно прикрывает что-нибудь плохое; более новым средством является демонстрация дурного, чтобы, по крайней мере, не производить впечатление человека, что-то скрывающего. К тому же, для Сен-Лу эта линия поведения была привычной: в случае если он допустил какую-либо неловкость или промах, за которые его могли укорить, он вовсю об этом разглагольствовал, уверяя, что поступил так нарочно. Привычку эту, наверное, он перенял от кого-то из своих друзей — преподавателей Военной Школы, которыми он восхищался. Итак, мне не составило большого труда истолковать эту выходку как словесную ратификацию чувства, которое, так как оно определило поведение Сен-Лу и его неучастие в начавшейся войне, он находил не лишним разгласить. «Ты, кстати, слышал, — спросил он перед уходом, — что моя тетка разводится? Сам я об этом ничего не знаю. Об этом судачили время от времени, и я так часто слышал предсказания, что сначала дождусь, а уж потом поверю. Но от себя добавлю, что это вполне естественно. Дядя — само обаяние, не только для света, но и для друзей, родных. Даже, в какой-то мере, он сердечнее тетки, — она, конечно, святая, но не упускает случая поставить это всем на вид. Но муж он, пожалуй, скверный: он постоянно ей изменяет, оскорбляет ее, плохо с ней обращается и отказывает в деньгах. Вполне естественно, что она с ним разведется, и этого достаточно, чтоб так оно и было; или наоборот: если такое событие естественно — это еще один повод, чтоб об этом думали и болтали. Потом, даже если б так оно и было, она долговато терпела. Теперь я хорошо знаю, что многое из того, что предсказывают и что опровергают, позже становится правдой». Это позволило мне спросить, стоял ли когда-нибудь вопрос о его женитьбе на м-ль де Германт. Его передернуло и он заверил меня, что никогда, что это один из тех светских слухов, которые время от времени неизвестно откуда возникают и потом так же рассеиваются; то, что эти слухи оказались ложными, не способствует осторожности тех, кто уверился, и как только появятся новые — о помолвках, разводах, о политике, — они им опять поверят и приступят к их распространению.
40
На бульваре Османн, 102, Пруст поселился в 1906.