— Не получилось бы то же самое с его образованием!.. — прошептал перепуганный Квецинский.
Мальчик мало-помалу успокоился, снова порозовел, отдышался. Затем три покровителя окружили его и, под смех одних посетителей ресторана и соболезнования других, вывели на улицу.
Квецинский подозвал извозчика и сказал товарищам.
— Отвезите малыша домой, а мне надо идти…
— К Валерке, — вставил Леськевич, подсаживая в пролетку мальчика.
Квецинский презрительно поглядел на Селезня, но, когда пролетка тронулась, остановил ее и шепнул Лукашевскому:
— Если на вас накинется дома Текля, скажите, что я заболел и пошел к врачу… Так будет лучше всего…
— Уж мы ею займемся, — насмешливо пообещал Леськевич.
Быстро и без приключений они подъехали к дому. Лукашевский хотел взять Валека под руку, но больной взбежал по лестнице, как заяц, и оказался на третьем этаже прежде, чем его покровители поднялись на второй. Несмотря на это, Лукашевский велел мальчику раздеться, уложил его на свою кровать, старательно выстукал и выслушал со всех сторон, чем даже вызвал зависть у Леськевича, которого давно уже не выстукивали.
В результате, убедившись, что мальчику ничего не угрожает, Лукашевский позвал дворничиху и приказал ей поставить самовар. В это время Леськевич заметил висевшие на двери уже переделанные брюки и… внимательно их осмотрел.
— Вы подшили так, как вам показал пан Громадзкий? — обратился Лукашевский к Барбаре.
— Что я подшила? Эти штанишки?.. — с удивлением спросила дворничиха. — Да ведь это не я… Пан Громадзкий что-то мастерил иголкой, может, он и подшил… — добавила она тоном, в котором сквозили ирония и неприязнь.
— Ну что, разве я не говорил!.. — поспешно вмешался Леськевич, с торжеством глядя на Лукашевского. — Интересно только, где сорок грошей?.. — злорадно заметил он.
— Сорок грошей, — отозвалась Барбара, — мне дал пан Громадзкий, чтобы я выстирала белье мальчишки. Но такую монету никто, наверно, не примет, она же дырявая…
И дворничиха извлекла из кармана денежку, ту самую, которую Леськевич, отправляясь на обед, собственноручно положил на стол.
Леськевич, увидев это, в самом деле смутился: вытаращил глаза и разинул рот, ироническое выражение сползло с его лица. Он почти с испугом смотрел на монетку.
— Принесите лимон, — обратился Лукашевский к дворничихе, а когда она ушла, сказал своему растерявшемуся товарищу:
— Ну, а теперь что?
И с упреком поглядел ему в глаза.
— Но зачем он сделал это? — спросил Леськевич, стараясь вернуть себе утраченное спокойствие.
— Затем, что хотел что-нибудь подарить малышу, а раз он гол как сокол, то починил ему брюки и велел выстирать белье, — ответил Лукашевский. — Неужели у тебя настолько башка не варит, Селезень, что ты даже этого не понимаешь?.. Скряга!.. эгоист!.. — продолжал он, смеясь. — А я тебе скажу, что Громада благороднее не только тебя, но и всех нас… Вот это человек…
Леськевич глубоко задумался. Он ходил по комнате, кусал губы, поглядывал в окно. Наконец, взял шапку и вышел, даже не попрощавшись с Лукашевским.
Он был задет до глубины души, и в нём начался процесс брожения; но какая с ним произойдет перемена, в хорошую или в дурную сторону, Лукашевский не мог угадать.
«Может быть, Селезень переедет от нас?..» — подумал он.
VIII
Леськевич вернулся домой далеко за полночь.
В кухне, свернувшись клубочком, спал на сеннике накрытый пледом Валек. Леськевич зажег спичку и поглядел на мальчика: тот разрумянился, голова у него была холодная, и он нисколько не был похож на больного.
— Ну, значит… — пробормотал Селезень.
Он вошел в первую комнату и снова зажег спичку. Здесь на железной кровати, в необычайной позе растянулся Лукашевский: до пояса он завернулся в одеяло, ноги высунул за пределы кровати, рукой уперся в стену, голова лежала на матрасе, а подушка сбилась высоко к изголовью.
На двери, как живой укор совести, висели пепельно-серые брюки, перешитые руками Громадзкого. От этого зрелища у Леськевича вырвался вздох, и, подойдя к Лукашевскому, он попытался его разбудить.
— Лукаш! Лукаш!.. — ласково позвал он.
— Ступай вон!.. — пробормотал со сна Лукаш.
«Конечно, — думал Ипохондрик, — он презирает меня… Завтра никто мне не подаст руки, а Громадзкий плюнет мне в глаза… Так заподозрить невинного человека!.. Ох, какой я подлец!..»
Во второй комнате чадила керосиновая лампа. Леськевич выкрутил фитиль, сделал огонек поярче. Квецинский еще не вернулся. На столике лежала рукопись, которую переписал Громадзкий, а сам он спал на желтой деревянной кровати, приобретенной в Поцеёве за восемь злотых.
Леськевич наклонился над спящим, которого, должно быть, мучили какие-то тревожные видения, потому что он сбросил с себя одеяло. У Громадзкого было худое лицо, запекшиеся губы и до ужаса впалый живот, видимо пустой уже много дней.
При виде старого одеяла, рваной рубахи, и прежде всего при виде такого пустого, изморенного голодом живота, у Леськевича сжалось сердце. Сам не зная, что он делает и что говорит, он дернул Громадзкого за руку.
— Что? — пробормотал тот сквозь сон.
— Громада, — сказал Леськевич, — ты обедал?
— Когда?.. — спросил спящий, внезапно садясь на кровати.
— Когда!.. Он спрашивает, когда он обедал!.. — повторил Леськевич, которого звали также Ипохондриком.
И так как проснувшийся товарищ с удивлением смотрел на него, Леськевич сказал:
— Ты честный человек, Громада, ты отдал в стирку белье мальчишки.
— Ну и что же?.. — спросил Громадзкий, уже придя в себя. — Ты за этим меня будишь? — добавил он.
— Видишь ли… видишь… — бормотал совершенно смутившийся Леськевич, толком не зная, что он говорит, — видишь ли… того… Может, ты меня осмотрел бы…
И, сказав это, он устыдился собственной глупости.
— Ты болен? — спросил Громадзкий, спуская ноги с кровати.
— Да… болен… нас отравили в ресторане…
— Ну, тогда раздевайся и ложись, — сказал Громадзкий, закутываясь в свое старое одеяло и надевая на босые ноги калоши, такие же неказистые, как и одеяло.
«Какой он порядочный парень! — думал Леськевич. — А я так его обижал…»
В две минуты он разделся и лег на свою кровать. Громадзкий сел подле него и начал осмотр.
— Знаешь, Громада, я был к тебе несправедлив…
— В брюшной полости нет ничего особенного…
— Я думал, что ты скупердяй и эгоист…
— Печень нормальная… селезенка тоже…
— Но сегодня я убедился, что ты благородный человек, Громада…
— На что ты жалуешься? — спросил Громадзкий.
— Так как-то, ох… так… мне вообще нехорошо…
— Субъективные ощущения.
— Но, может быть, это симптом тяжелой болезни?.. — допытывался Леськевич.
— Ну, покажи язык… Ничего особенного… Пульс… Побойся бога, у тебя даже пульс нормальный, чего ты еще хочешь?
Леськевич вдруг поднялся и, схватив Громадзкого за руку, сказал:
— Ты на меня не сердишься за то, что я так подло поступал с тобой?
— Отстань!.. Что ты мне сделал?
— Я говорил, что ты эгоист и скопидом.
— Ба, если бы хоть мне было что копить… — прошептал Громадзкий.
— У тебя будет!.. — воскликнул Леськевич. — Завтра я дам тебе один урок и постараюсь достать другой… Будешь получать двадцать пять рублей!..
— Что с тобой стряслось? — недоумевал Громадзкий.
— Сегодня выяснилось, что я несправедливый олух… а тебе, несчастному бедняку, нечего есть!.. Ты не сердишься на меня? — говорил очень взволнованный Леськевич.
В этот момент с шумом отворилась дверь кухни и вошел Квецинский.
— Вы сошли с ума! — крикнул он, увидев Леськевича в обнимку с Громадзким, раздетых почти догола, ибо Громадзкий уронил свое одеяло, а Леськевич, которого только что выстукивали, тоже был в весьма легкомысленном туалете.
— Мы помирились с Громадой, — сказал Леськевич.
— Да я ведь даже не сердился на тебя, — заметил Громадзкий.