Отец шел впереди меня и, тихо посмеиваясь, брюзжал:
— Ха-ха!.. Все бабы с ума посходили!.. Барыня вздыхает по щеголю, а гувернантка по приказчику… А для Салюси остался я да еще ксендз… Ха-ха!
Мне шел двенадцатый год, и я уже много слышал о любви. Тот верзила, который брил усы и три года сидел в первом классе, не раз изливался перед нами в своих чувствах к какой-то барышне и рассказывал нам, что видит ее по нескольку раз в день — на улице или через форточку. Наконец, сам я прочитал немало необыкновенно прекрасных романов и отлично помню, сколько волнений мне доставили их герои.
Поэтому недомолвки отца произвели на меня тягостное впечатление.
Проникшись сочувствием к помещице и даже к гувернантке, я в то же время ощутил неприязнь к бородатому господину и к приказчику. Я никогда не сказал бы этого вслух (не посмел бы признаться даже себе), но мне казалось, что и графиня и гувернантка поступили бы гораздо правильнее, если бы избрали предметом своих воздыханий меня.
В первые дни по приезде я обежал деревню, парк и конюшню, ездил верхом и катался на лодке, но вскоре почувствовал, что мне становится скучно. Правда, отец все чаще разговаривал со мной, как со взрослым, винокур приглашал меня выпить с ним старки, а приказчик навязывался со своей дружбой и обещал рассказать, какие мучения он претерпевает из-за гувернантки, но меня это не занимало. И старку винокура, и признания приказчика я бы отдал за хорошего товарища. Но, перебрав мысленно всех, кто вместе со мной кончил первый класс, я пришел к выводу, что ни один из них не соответствовал моему теперешнему настроению.
Порой из глубины души всплывал передо мной грустный образ умершего Юзика и тише дуновения летнего ветерка говорил мне о чем-то неведомой. Тогда меня охватывала какая-то сладостная печаль, и я тосковал — сам не знаю о чем… Однажды, когда я, поглощенный своими грезами, бродил по заросшим дорожкам парка, меня неожиданно остановила сестра моя Зося и спросила:
— Почему ты с нами не играешь?
Меня бросило в жар.
— С кем?..
— Со мной и с Лёней.
Навеки останется загадкой, почему в эту минуту имя Лёни слилось у меня с образом Юзика и почему я покраснел так, что у меня щеки запылали, а на лбу выступил пот.
— Ты что же… не хочешь с нами играть? — с удивлением спросила сестра. — На пасху тут был один ученик третьего класса, так он вовсе не важничал, как ты. Целыми днями с нами бегал.
И снова во мне вспыхнула беспричинная ненависть — на этот раз к третьекласснику, которого я никогда не видел. Наконец я ответил Зосе брюзгливым тоном, хотя в душе отнюдь не питал к ней обиды:
— Не знаю я никакой Лёни.
— Как не знаешь? Разве ты не помнишь, как из-за нее тебя побила та гувернантка? А ты забыл, как плакала и просила Лёня, чтобы тебя не наказывали, когда сгорел этот… хлев?
Конечно, я все отлично помнил и особенно Лёню; но, должен признаться, памятливость сестры меня рассердила. Я счел чуть ли не позорящим честь моего мундира, что в деревне, да еще у каких-то девочек-подростков может оказаться такая хорошая память.
Под влиянием этих чувств я ответил, как грубиян:
— Ах! Отстань ты от меня… вместе со своей Лёней!.. — И я ушел в глубь парка, крайне недовольный и неуместными воспоминаниями сестры, и тем, что отказался играть с девочками.
Впрочем, я и сам не знал, чего мне хотелось, но меня взяло такое зло, что, когда мы встретились с Зосей дома, я не пожелал с ней разговаривать.
Сестра расстроилась и старалась не попадаться мне на глаза, но тогда я стал ее искать, чувствуя, что мне чего-то не хватает и что, отказавшись играть с девочками, я совершил большую ошибку. Я решил поправить дело, и, когда огорченная Зося принялась за штопку, схватил первую попавшуюся книжку, с минуту полистал ее и, бросив на стол, проговорил, как бы думая вслух:
— Все девочки глупы!..
Я полагал, что афоризм этот будет необычайно глубокомыслен. Но, едва договорив, понял всю его нелепость. Мне стало стыдно и жалко сестру… Уже ничего не говоря, я расцеловал Зосю в обе щеки и ушел в лес.
Боже! Как я в этот день был несчастен… А ведь это было только начало моих страданий.
Я не хочу ничего скрывать. Всю ночь мне снилась Лёня, и с тех пор вместо бедного горбунка ее образ являлся мне в грезах. Мне казалось, что одна она может быть тем другом, в котором я давно нуждался. В мечтах я говорил с ней так долго и красиво, как пишут в романах, и при этом был вежлив, как некий маркграф. А в действительности меня не хватало даже на то, чтобы пойти в парк, когда там играли девочки, и я слушал их веселый смех, перемежающийся замечаниями гувернантки, стоя за забором.
Поныне еще я помню это место: туда выбрасывали мусор из господского дома, росли крапива и лопух. Я подолгу простаивал там, чтобы услышать невнятные обрывки фраз или стук башмачков по дорожкам и увидеть мелькающее платье Лёни, когда она скакала через веревочку.
Минута — и все в парке смолкало; тогда я ощущал палящие лучи солнца и слышал нескончаемое жужжание мух, кружившихся над свалкой. Потом снова раздавался смех и топот ножек, сквозь щель в заборе мелькали платья, а потом снова наступал зной, шелестели деревья, щебетали птицы и назойливые мухи лезли мне чуть не в рот.
Вдруг из дома доносился голос:
— Лёня!.. Зося!.. Идите в комнату…
Это гувернантка. Я бы возненавидел ее, если б не знал, что ей тоже грустно.
Как-то раз, направляясь на прогулку к забору, я заметил, что нахожусь тут не один. С пригорка я разглядел в зеленой чаще лопухов посеревшую от старости соломенную шляпу, из которой торчали белесые вихры, потому что у шляпы не было донышка.
Не успел я ступить несколько шагов, как вихры и шляпа поднялись над лопухом и показался семи— или восьмилетний мальчик в длинной грязной рубахе, завязанной у ворота шнурком. Я заговорил с ним, но мальчик шарахнулся и быстро, как заяц, убежал в поле. Красный воротник моего мундира и посеребренные пуговицы неизменно производили на деревенских ребятишек сильнейшее впечатление.
Я медленно побрел к усадьбе, и тогда мальчик снова стал пробираться к забору. Едва я скрылся за каким-то строением, он взобрался на кучу мусора и приставил глаз к той же щели, через которую я сам заглядывал в сад. Весьма сомнительно, видел ли он что-нибудь, но тем не менее упорно смотрел.
На другой день, явившись на свой пост для наблюдений за играми барышень, я снова разглядел в зарослях лопуха серую шляпу, над ней белесые вихры, а под обломанными полями — два уставившихся на меня глаза. Солнце сильно припекало, поэтому мальчик потихоньку сорвал большой лист и укрылся им, как зонтом. Теперь я уже не видел ни его шляпы, ни вихров — только серую рубашку, приоткрывавшуюся на груди.
Когда я ушел, мальчик снова взбежал на кучу мусора и снова, как и вчера, приставил глаз к щели, вероятно думая, что хоть на этот раз не я один увижу все достопримечательности парка.
В эту минуту я понял, как смешно мое поведение. Хорош бы я был, если бы отец или винокур, а то и сама Лёня увидели, как я, ученик второго класса, стою в мундире под забором, на какой-то свалке, чередуясь с неким кандидатом в пастухи, вряд ли даже когда надевавшим чистую рубашку!
Мне стало стыдно. Как будто я не имею права открыто ходить в сад, не прячась по углам, как этот мальчишка в дырявой шляпе?..
Мусорная свалка и щель в заборе сразу опротивели мне до омерзения, но в то же время мне стало любопытно: кто этот мальчик? Обычно дети в его возрасте уже пасут гусей, а он губит лучшие годы своей юности, шатаясь по задворкам, и сует нос в чужие дела; когда же его спрашивают, не отвечает, как должно порядочному человеку, а улепетывает, точно кролик.
«Погоди же, — думал я, — ты-то меня уже здесь не увидишь, зато я выслежу, кто ты такой!»
Я помнил, что в романах, наряду с героями и героинями, встречаются этакие загадочные незнакомцы, с которыми нужно держаться настороже, чтобы вовремя пресечь их интриги.
За несколько дней, ни у кого ни о чем не допытываясь, я разузнал о таинственном незнакомце. Он не был интриганом. Он был сыном судомойки, служившей в имении, звали его Валек, и все его знали, но никто им не интересовался. Поэтому у мальчика было много досуга, и, как я убедился на личном опыте, он проводил его в занятиях, не всегда доставлявших удовольствие другим.