С этого момента ничто не нарушало его безмятежности; весь день он разговаривал куда оживленней, чем обычно, хорошо спал и, проснувшись лишь в половине восьмого, объявил, что чувствует себя крепче, и возблагодарил Бога за то, что тот не оставляет его.

Уже накануне стало известно содержание приговора, и все знали, что казнь назначается на двадцатое мая, то есть ровно по истечении трех полных суток с момента объявления приговора осужденному.

Теперь к Занду с его согласия стали впускать тех, кто хотел побеседовать с ним и кого он сам был не против видеть; трое из посетителей дольше других пробыли у него и имели более обстоятельный разговор.

Один из них был баденский майор Хольцунген, командовавший караулом, который арестовал, а верней будет сказать, подобрал умирающего Занда и доставил его в госпиталь. Он спросил Занда, узнает ли тот его, и хотя у раненого Занда мысли были совершенно о другом и видел он майора всего миг и после этого они не встречались, тем не менее он в точности, до малейших подробностей припомнил парадный мундир, который был на его собеседнике год и два месяца назад. Потом разговор перешел на смерть, которая ждет Занда, и майор выразил сожаление, что тот умирает таким молодым. Занд улыбнулся и ответил ему:

– Между нами, господин майор, есть различие: я умру за свои убеждения, а вы умрете за чужие.

После майора пришел студент из Йена, с которым Занд познакомился в университете. Студент оказался в герцогстве Баденском и захотел навестить Занда; их встреча была очень трогательной, студент плакал, а Занд с обычным своим спокойствием и просветленностью утешал его.

Затем попросил позволения войти какой-то рабочий, утверждая, что он соученик Занда по вонзидельской школе, и хотя Занду фамилия пришельца ни о чем не говорила, он распорядился впустить его; рабочий напомнил ему, что был в той ребячьей армии, которой командовал Занд в день осады башни Санкт-Катарина. После этого Занд тут же узнал его и с нежностью стал говорить об отчем крае, о любимых горах, а потом велел передать поклоны родным и еще раз попросить мать, отца, братьев и сестер не скорбеть о нем; пусть посланец, передавая им его последний привет, расскажет, в каком спокойном и радостном настроении духа он ожидал смерти.

После рабочего явился один из гостей Коцебу, с которым Занд столкнулся на лестнице после убийства. Он спросил, признает ли Занд свое преступление и раскаивается ли в нем, на что тот ответил:

– Я много думал об этом, целый год и два месяца, и мое мнение ничуть не изменилось: я совершил то, что должен был совершить.

Когда этот посетитель ушел, Занд попросил позвать г-на Г., директора тюрьмы, и сообщил, что очень хотел бы перед казнью поговорить с палачом и задать ему кое-какие вопросы, чтобы знать, как ему держаться и что делать, чтобы операция прошла как можно надежнее и легче. Г-н Г. стал возражать, но Занд с присущей ему мягкостью продолжал настаивать, и в конце концов директор тюрьмы пообещал, что сообщит палачу об этом его желании, как только тот прибудет в Мангейм из Гейдельберга, где живет.

Остаток дня прошел в новых визитах и в философских и нравственных беседах, в которых Занд развивал свои социальные и религиозные теории, высказывая в необыкновенно ясных выражениях самые возвышенные мысли. Директор тюрьмы, от которого я получил эти сведения, сказал, что он до конца жизни будет сожалеть, что не знает стенографии и не смог записать мысли узника, достойные Федона[15] .

Подошла ночь, часть вечера Занд что-то писал, говорят, он сочинял стихотворение, но, надо думать, сжег, так как никаких следов от него не осталось. В одиннадцать часов он лег и проспал до шести утра. Днем ему сделали перевязку, как всегда она была мучительна, но Занд перенес ее с необыкновенным мужеством, ни разу не потерял сознания, как это иногда случалось, и даже не издал ни единого стона. Да, он говорил правду: перед лицом смерти Бог смилостивился над ним и возвратил ему силы.

Когда перевязка закончилась, Занд, как обычно, прилег; г-н Г. сел в изножье его кровати, и тут отворилась дверь, вошел какой-то человек и поклонился Занду и Г. Директор тюрьмы тотчас вскочил и взволнованным голосом сообщил:

– Вас приветствует господин Видеман из Гейдельберга. Он хочет поговорить с вами.

Лицо Занда озарилось какой-то странной радостью, и, сев на постели, он произнес:

– Добро пожаловать, сударь.

Затем, пригласив гостя сесть у кровати, он сжал ему руки и стал благодарить так прочувствованно и таким кротким голосом, что тронутый до глубины души г-н Видеман не смог ему даже ответить. Занд, желая разговорить его и побудить сообщить сведения, которые его интересовали, сказал:

– Будьте, сударь, тверды, потому что если что-то не получится сразу, это произойдет не из-за меня, а из-за вас: я не шелохнусь. Но даже если вам понадобится сделать два или три удара, чтобы отделить мне голову от туловища, а я слышал, такое случается, не беспокойтесь из-за этого.

После этих слов Занд, поддерживаемый г-ном Г., встал, чтобы провести вместе с палачом непостижимую, чудовищную репетицию трагедии, в которой завтра ему предстояло сыграть главную роль. Г-н Видеман велел ему сесть на стул, принять требуемую позу и пустился в объяснения всех подробностей казни. Уяснив все, что ему было необходимо, Занд попросил палача завтра не торопиться и делать свое дело без спешки. И еще он заранее поблагодарил его, поскольку, как он сказал, после он уже не сможет этого сделать. Затем Занд снова лег в постель, а бледный палач вышел, едва держась на ногах. Все эти подробности сообщены г-ном Г., так как палач был настолько взволнован, что совершенно ничего не запомнил.

После ухода г-на Видемана в камеру вошли три священника, с которыми Занд беседовал на религиозные темы; один из них остался и пробыл у приговоренного около шести часов, а уходя, сообщил, что ему дано поручение взять с Занда слово, что он не будет перед казнью обращаться к народу. Занд пообещал, добавив:

– Даже если бы я этого захотел, голос у меня стал таким слабым, что народ все равно не услышал бы.

В это время на лугу, что по левую руку от Гейдельбергской дороги, возводили эшафот. Он представлял собой помост футов около шести высотой, а в ширину и в длину по десять футов. Предполагали, что по причине интереса, который возбуждал приговоренный, а также потому, что была Троица, соберется огромная толпа, и поскольку власти опасались возможных волнений в университетах, охрана тюрьмы была утроена, а из Карлсруэ в Мангейм вызвали генерала Нойштайна с тысячей двумястами человек пехоты, тремястами пятьюдесятью кавалерии и артиллерийской батареей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: