2
За ветками далеко ходить не пришлось: начало осени, лето, видать, жарким было, безводным, сушняка кругом много. Целую осинку, невесть кем сломанную, притащил к костру Игорь, высохшую уже, без листьев. Старик Леднёв котелок приладил, достал из котомки жестяную банку, давно обесцвеченную, со стёртым рисунком, отсыпал чаю на ладонь, понюхал.
– Ах, нектар, чистый нектар… – Сыпанул в котелок, оттуда зашипело, будто не чай, а зелье какое-то брошено в воду.
Вообще-то говоря, Игорю не нравился чай, сваренный, как суп, непрозрачный, чёрный, хотя и духовитый. Он поморщился, заранее представив вкус «супа», но не стал лезть с замечаниями, сказал только:
– Нож дайте.
– Ножичек тебе, ножик… – Вроде бы засуетился Леднёв, однако без всякой суеты, точным движением сунул руку в котомку, достал складной охотничий нож с костяной рукояткой. – Не поранься, Игорёк.
– Ни́што… – вспомнилось читанное где-то слово, старое, даже ветхое, «из Даля», как говорил отец. Мёртвый язык.
Но старика Леднёва на простачка не купишь. Бровь приподнял, глянул.
– Стилизуешься, Игорёк… Не твоё выражение, простонародное, а ты – мальчик из бар…
Спорить не хотелось. Подбрасывал к костру осиновые ветки, думал, что плохо без топора. Едят всухомятку, только чаем и заливают сало да хлеб – из той же котомки Леднёва. Хорошо прийти в деревню, остановиться у кого-нибудь в избе, выпить молока, коли окажется, похлебать настоящего супу. Правда, откуда он в деревне – настоящий? Мяса нет, а с картошки да свёклы особо не разжиреешь. А что о топоре пожалел, так вот почему. Раз к вечеру уворовали картошки с чьего-то поля, хорошая картошка здесь уродилась, крупная, крепкая – так пока сварили, Игорь все ноги оббил, хворост для костра таскал, чтоб не угас тот раньше времени. А был бы топор, нарубали бы дровишек…
Топор был в московской квартире Игоря, но квартира та существовала в ином мире, в ином времени, в ином измерении, короче – неизвестно где, и приносить оттуда нельзя ничего, это Игорь знал точно.
– Чай готов, извольте кушать! – пропел Леднёв, произвёл над котелком, над паром какие-то пассы, потом сел, скрестив ноги, угомонился, сказал скучно: – Разливай, Игорёк. Чаёк – дело святое, от него любая болесть сгинет.
Пили чай из кружек, обжигались. Сало с хлебом старик ещё раньше нарезал, хорошее сало.
Игорь сказал не без ехидства:
– А «болесть», выходит, ваше слово? Тоже под народ рядитесь?
– Ряжусь, Игорёк. – Против обыкновения Леднёв был спокоен, не петушился, не лез на рожон. Отставил кружку, ухватил в пятерню свою университетскую бородку, глядел, как умирал у ног слабый костёр. – Это раньше, году эдак в тринадцатом, всё ясно было. А нынче на дворе – восемнадцатый. Нынче и понятное непонятным стало. Нынче мы все ряженные, иначе не проживёшь. Ты ко мне: маска, маска, я тебя знаю. А под маской – другая маска, и ничего ты, оказывается, не знаешь, не ведаешь. А что под народ, так все мы с одной земли вышли. Помнишь, у Ивана Сергеевича: «Мой дед землю пахал…»
– Ваш – вряд ли.
– Ну, мой дед не пахал, не пахал, так по земле ходил, по той, по какой и мы с тобой ходим.
Игоря порой раздражало ёрническое многословие Леднёва, пусть безобидное, пустое, но уж больно никчёмушное в это трудное время, которое сам Леднёв называл братоубийственным.
– Павел Николаевич, дорогой, вы же профессор русской истории, красивым слогом с кафедры витийствовали, студентов в себя влюбляли. На кой чёрт вы рядитесь, да не в народ даже, а в шута?
Обиделся старик? Вроде нет, а вообще-то кто его знает?..
– Шуты – они народу любы… А ты, Игорёк, откуда знаешь, кем я с кафедры витийствовал? Может, шутом и витийствовал? Может, за то студенты-студиозы меня и любили?.. Да и не профессор я давно, а проситель, по миру пущенный. И ты со мной, сынок интеллигентных родителей, баринок безусый, – тоже проситель. Нету сейчас ни профессоров, ни дворян, ни студентов, ни интеллигентов. Есть люди, которые жить хотят. А точнее, выжить…
– Тоска-то какая в слове: вы-ыжить… Выть хочется.
– А ты и повой. Над всей Россией вой стоит: брат на брата войной идёт.
– И какой же из братьев прав?
– Оба дураки. Им бы в мире блаженствовать, а они мечами бряцают.
Всё это уже было, было, разговор многосерийный, долгий, как в телевидении, которое ещё не изобрели.
– Мир в человецех и благоволение, и царь-батюшка сим миром мудро правит?
– Ну, это ты, Игорёк, слишком. Время для царя кончилось.
– Это вы так считаете, а кое-кто из братьев, вами помянутых, иначе думает. Оттого и мечом бряцает.
– У тебя родители кто? Инженер папаша, так?.. А думаешь не как инженеров сын, а как кухаркин.
– Сами-то вы из каких будете, Павел Николаевич, не из кухаркиных ли?
– Груб ты, юноша, но прав по сути… – Засмеялся, откинулся на землю, задрал горе бородёнку. – Хорошо в небе-е…
Игорь тоже лёг на спину, сунул в рот травинку. Ему иной раз хотелось рассказать мудрому профессору о том, что завтра будет, что послезавтра, что потом. Поведать, какой из братьев прав, как говорится, исторически, а значит, и житейски – не сегодняшней правотой, сиюминутной, а истинной, которая неподвластна времени. Профессор не дурак, давно его Игорь раскусил, притворяется старик хитро, комедию ломает, нравится ему шутом себя ощущать, да и вправду с людьми у него разговор хорошо получается, верят ему люди, какие встречаются на их пути. И не исключено, поймёт его профессор, да толку-то что? В песне, которую он, наверно, не знает, но которую поют уже и ещё раньше пели, есть такие слова: «Вышли мы все из народа». Профессор для людей его круга, для университетской элиты – типичный выскочка, сын мужика-землемера, кухаркин ребёнок, сам себя, подобно Мюнхгаузену, за волосы «в люди» вытащил. Ему ли не знать, кто прав? И разговор этот, как уже отмечалось, давно между ними ведётся, Игорю до смерти надоел, а старик Леднёв – как огурчик, как юный пионер: всегда готов покалякать, поискать истину в мутной воде слов.
Короче, можно было бы объяснить старику на пальцах ту Историю, о которой он пока не ведает, нет пока которой. Можно, но не нужно. Не для того Игорь пришёл в этот мир, в это время, в эту память…