– Позвони мне через месяц. Может быть, я сумею тебе чем-нибудь помочь.
И тут мне в голову неожиданно пришла здравая мыслишка!
– Спроси, нельзя ли поговорить с русским капитаном по радио или телефону? – прошипел я поШелдрейсовски в ухо Тимуру.
– Простите, сэр, – сказал Тимур. – А нельзя ли связаться с русским капитаном каким-нибудь способом? Мы заплатим.
– Не надо платить, – коротко сказал начальник. – Пошли ко мне.
В кабинете начальника у окна в углу стоял американский флаг. На столе в красивой рамочке – фотография женщины и трех девочек. Кроме компьютера и обычного телефона стоял пульт с кнопками, размером с Шурину пишущую машинку.
Начальник нажал на пульте одну кнопку и сказал в какую-то решеточку на пульте:
– Бостон. Порт. "Академик Иоффе". Каюту капитана или мостик. Если отсутствует – Старшего помощника.
Внутри пульта что-то щелкнуло, нежно взвыло, и послышалась негромкая ритмическая трескотня. Затем – пауза, короткий слабый гудочек, и сразу же хрипловатый голос моего Мастера по-английски:
– Хелло! "Академик Иоффе". Слушаю.
– Мастер! "Элизабет" приветствует тебя, – сказал начальник в решеточку и поманил нас с Тимуром к столу. – Тут с тобой хотят поговорить…
Я моментально выпрыгнул из рюкзака и дрожащим от волнения Шелдрейсовским голосом сказал в решеточку на пульте:
– Мастер… Это я – Мартын… Кыся.
– Кыся!!! Друг ты мой бесценный!.. Да где же ты, мать твою? Я уже не знал, что подумать!.. – закричал Мастер по-русски.
Краем глаза я видел, что хозяин кабинета был слегка охреневшим – он думал, что с Мастером будет говорить Тимур. Тем более что меня он НЕ СЛЫШАЛ, но чувствовал, что я что-то говорю. А тут капитан "Академика…" еще и кричит что-то по-русски!
Начальник растерянно посмотрел на Тимура, а тот в ответ только руками развел – дескать, и такое бывает, сэр…
– Мастер, пожалуйста, говорите со мной по-английски, а то здесь, кажется, небольшой перепуг, – сказал я. – И вообще, не волнуйтесь. У меня все в порядке…
– О'кей, о'кей!.. – Мастер перешел на английский. – Стив! Я тебе очень признателен за эту связь!.. Мне это было чрезвычайно важно…
– Я это вчера видел, – сказал начальник. – Говорите друг с другом. Не теряйте времени.
– Кыся! Как ты там? Что ты там? Встретил своего Шуру?
– Нет, Мастер. Но в это дело мы уже подключили полицию Квинса. – Мне показалось, что так мой ответ будет звучать весомее.
Тимур не выдержал и добавил в решетчатый микрофон пульта:
– А они, наверное, свяжутся потом с Бруклином. С их полицией. Потому что…
– Это еще кто? – удивился Мастер.
– Это мой новый друг, Мастер. Бывший москвич. Я пока у него поживу. Пока не найдем Шуру.
Тимур снова влез в разговор:
– Мы вам здесь все наши телефоны оставили! Так что, если в следующий раз…
– Понял, – уже спокойным голосом прервал его Мастер. – Мартын! Кыся ты мой дорогой. Тебе тут все передают привет. И "маслопупы", и "рогачи", и все мои помощники. Обнимают тебя, скучают, а вот Люся тебя даже целует…
Тут же раздался голос Люси. Наверное, она была в каюте капитана.
– Кысичка! Лапочка моя…
– Ну, все, все! – строго оборвал ее Мастер. – Я тебе жму лапу, Мартын. Эй, парень! Москвич! Ты смотри там… Помоги Мартыну.
– Не волнуйтесь, сэр. Все будет о'кей.
– Мартын! Спасибо тебе за все! Ты меня понимаешь?
– Да. И вам спасибо, Мастер. До свидания…
– Стив! – крикнул Мастер из решеточки пульта. – У меня нет слов! Но я сегодня же пришлю тебе пару бутылок "Джека Дэниельса"!.. Конец связи.
Я никогда в жизни не был в полиции.
Те столкновения с полицией, которые происходили у меня в Германии, совершались на свежем воздухе у таможни в Кильском порту, или под открытым ночным небом на автобане Гамбург – Мюнхен, или в миллионерском районе Мюнхена – Грюнвальде, под крышей нашего с Фридрихом фон Тифенбахом дома…
Вот в милиции я бывал!
Правда, всего один раз. Которого мне вполне хватило для исчерпывающей полноты впечатлений.
Года четыре тому назад Шура Плоткин решил всерьез заняться моим образованием. Мы с ним уже постигли Конрада Лоренца, – собственно говоря, Лоренца постигал Шура. Он тщательно изучал схемы выражений морды Котов, соответствующие их сиюсекундному настроению. А я специально для него корчил рожи, чтобы он мог отгадать – что я думаю в этот момент и что произойдет в следующее мгновение.
Но уже доктора Ричарда Шелдрейса мы штудировали вдвоем, тренируя друг друга, помогая друг другу и зачастую поначалу не понимая друг друга. Однако потом все наладилось. Не сразу, но наладилось.
Следующим этапом моего образования было – постижение прекрасного. Так сказать, прикосновение к искусству во всех формах.
Начали мы с живописи. Шура сначала показывал мне репродукцию, а потом разругивал ее, говоря, что это, дескать, образец препошлейшего социалистического реализма.
Я тупо разглядывал картинку и ловил себя на предательской мысли, что в этой картинке мне почти все очень нравится! Я на ней все-все понимал. А для Котов, оказывается, это самое главное.
Когда же Шура, захлебываясь от восторга, совал мне под нос другую репродукцию и говорил, что это блистательный шедевр французского импрессионизма, вершина мирового искусства, но смотреть ее нужно издалека, ибо она написана в модной тогда манере и технике "пуантилизма", то есть из сочетания разноцветных точек, которые сливаются в единый зримый образ лишь при взгляде с достаточного расстояния, – я покорно отходил к противоположной стенке комнаты и искренне скорбел о том, что еще не дорос до понимания подлинного искусства…
Мое тяготение к фотографии, реализму и телевидению Шура считал проявлением полного жлобства, унаследованного мною от какого-то своего далекого Кошачьего предка-хама.
Подтверждением своей теории о некотором количестве хамских генов в моей крови Шура посчитал я то, что я умудрился заснуть в своем кресле во время исполнения Первого концерта Чайковского. Тем более что эту пластинку Шура поставил на проигрыватель специально для меня!..
На этом с музыкой было покончено.
Но и это не остановило Шуру в своем просветительском стремлении, в желании привить мне некий внешний интеллектуализм. Когда Шура говорил "внешний", он имел в виду мою ВНУТРЕННЮЮ духовную наполненность. Ибо, как утверждал Шура, действительно ВНЕШНИЕ интеллектуальные черты моей роже можно было придать только лишь при помощи полутора десятков пластических операций. И то за результат никто не поручится.
Венцом Шуриных попыток сыграть в "Пигмалиона и Галатею" – когда-то он перессказал мне этот незамысловатый сюжетец – был, конечно, наш культпоход в Эрмитаж.
Накануне в Ленинград прилетел из Варшавы старый Шурин приятель – польский журналист Сташек. И остановился у нас, заявив, что они лучше пропьют с Шурой деньги, выданные ему редакцией на гостиницу, чем бросят их в "ненасытную глотку Социализма" !
Наверное, денег было не так уж много, потому что хватило их всего на трое суток беспробудной пьянки у нас на кухне, во время которой я, на всякий случай, взял себе три отгульных дня. И дома практически не появлялся.
Мне было вполне достаточно того, что, прогуливаясь по своему родному пустырю, я слышал из раскрытых окон нашей квартиры нестройное хоровое пение в два мужских пьяных голоса, густой русский мат с польским акцентом и дамские взвизги обид и восторгов…
На третий день наступило затишье. Я уселся в траве напротив парадного входа нашего дома и стал ждать дальнейшего развития событий. То, что они последуют незамедлительно, я уже чувствовал и чисто Шелдрейсовским образом, и собственной интуицией, заложенной в меня моими хамскими предками.
И действительно, вскоре раскрылась дверь и на волю выполз очень аккуратненько одетый, но опухший Шура Плоткин с прозрачными и бессмысленными глазками. В руках он держал сверток с запахом жратвы.
– Мартышка-а-а-а… – попытался он меня позвать, но засипел и закашлялся. – Мартынчи-и-и-к!..