Масса газетных разносчиков: старики, калеки, а главным образом, мальчики. Их выкрики создают основную ноту жизни белградской улицы. Штампа! Трибуна! Балкан! Пиемонт! Пиемонт! Штампа! Свет! Свет! Новине! Новине! Новине!

В писчебумажном магазине выставлена огромная батально-символическая картина. Свалив пограничный забор из заостренных палей, сербы – живописные и нарядные – врываются на могучих конях в царство турка, валя и сокрушая все на своем пути. В окне цветочного магазина выставлены последние телеграммы газеты «Мали Журнал»; тут постоянно толпятся резервисты.

В кафе отеля «Москва» – лучшее в городе кафе – штаб-квартира европейских корреспондентов. Мой милый коллега Don-qui-blague (совсем непохожий на Дон-Кихота), в цилиндре и с портфелем, как угорелый, мечется от стола к столу, рвет из рук свежие газеты и ловит налету новости приблизительно так же, как собака ловит мух.

– Слышали? Вчера здесь расстреляли резервного офицера, обвиненного в сношениях с Австрией.

Три ватермановских пера бешено впиваются в бумагу. Австрийские корреспонденты унылы: министры не дают им интервью.

Проходит стройными рядами 18-й полк, который сегодня отправляется на границу. В защитного цвета форме, в опанках, с зелеными ветками на шапочках. Трубят трубачи, барабанщики отбивают такт. Вид этого полка производит на меня трудно передаваемое впечатление. Нет внешней условной молодцеватости, скорее трагическая обреченность. Лапти на ногах и эта зеленая веточка на шапке – при полном боевом снаряжении – придают солдатам какой-то трогательный вид. И ничто в данный момент не характеризует для меня так ярко кровавую бессмысленность войны, как эта веточка и эти мужицкие опанки.

Уже десять дней, как железнодорожное сообщение в стране прекращено: поезда перевозят только солдат и боевые припасы. Последний восточный экспресс пришел сюда в среду, но не отправился на Софию, а вернулся на Вену. Если Белград – военный лагерь, то вокзал – сердце этого лагеря. Здесь распоряжаются исключительно военные власти. Посторонним вход воспрещен. Во дворе вокзала ружья составлены в козлы. Тяжело нагруженные лошади стоят готовые к отъезду. Свыше десятка повозок въезжают во двор; я ближе присматриваюсь к их поклаже: это – колючая проволока для заграждений, свернутая в могучие кольца. На часах и тут стоят не резервисты, а ополченцы, крестьяне за 45 лет, в рваных штанах, с ружьями в руке.

В Сербии немного менее 3 миллионов населения. Под ружье привлечено по последним сведениям, считая и ополчение, 300 тысяч человек. Это – пятая часть мужского населения страны, включая дряхлых стариков и грудных младенцев. Концентрированная рабочая сила страны вырвана на неопределенное время из ее хозяйственного тела. Если даже допустить, что кровавая чаша войны минует Сербию, – а на это надежды нет, – и тогда эта мобилизация на ряд лет потрясет основы существования молодой страны, которая так нуждается в мире, труде и культуре.

«День» N 3, 4 октября 1912 г.

Л. Троцкий. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Я ехал на балканскую войну, считая ее не только вероятной, но неизбежной… Но когда я очутился на мостовой Белграда, увидел длинные ряды резервистов, штатских людей с знаками Красного Креста выше локтя, когда я услышал из уст депутатов, журналистов, крестьян и рабочих, что отступления нет, что война будет, что она будет на днях, когда я узнал, что несколько столь хорошо знакомых мне человек, политиков, редакторов и доцентов, стоит уж под ружьем, на границе, на передовой линии, и что им первым придется убивать и умирать, – тогда война, абстракцией которой я так легко спекулировал в мыслях и статьях, показалась мне невероятной и невозможной…

Отступления нет, война неизбежна, она начнется, она будет объявлена Сербией на днях. Телеграмма об ее объявлении по всем видимостям должна обогнать это письмо. Вся страна переведена на военное положение. Белград превращен в военный лагерь; хозяйственная жизнь приостановлена, поезда служат только целям мобилизации и концентрации войск, все расшатано и выбито из нормы, как если бы кто-то запустил гигантский железный заступ под самые корни народной жизни, – и если бы правительство попыталось теперь одним ударом приостановить всю эту страшную разрушительную работу и вернуть народную жизнь к норме, из которой оно само ее выбило, оно сломало бы только напряженный до последней степени рычаг государственной власти; нет сомнения, – попытка остановиться с разгона стоила бы существования правящей радикальной партии, а вернее всего – и династии. Это, конечно, не значит, что война обещает поднять шлагбаум, преграждающий путь историческому развитию Сербии и всего полуострова; это не значит также, что мир – менее ценная вещь, чем судьба министерства г-на Николы Пашича и всей династии Карагеоргиевичей, но бразды этой маленькой и столь трагической по судьбам своим страны в их руках; в стране нет политической силы, которая могла бы им противостоять, а они, невольники своего положения, вызвали к жизни движение, на которое они уж не могут наложить заклятие. И если бы даже европейская дипломатия могла сегодня предложить нечто более внушительное, чем тщательно выправленную формулу; если б она со всей той энергией, которой ей не хватает, действительно выступила на защиту мира – было бы уже поздно: сербские войска перейдут границу и кровавой строкой откроют новую балканскую главу…

Опасаясь трудностей при переезде через сербскую границу, я дал из Будапешта телеграмму своим белградским друзьям, прося выехать мне навстречу в Землин, последнюю станцию на венгерской земле, которая тут одной только полутораверстной лентой Дуная отделяется от Белграда.

Меня встретили, но пограничных затруднений не оказалось. Хорватские жандармы, руководимые плотным господином в штатском, протянули железную цепь от середины деревянного барака к деревянным сходням и бегло опрашивали проходящих на пароход, требуя от иностранцев и вообще от незнакомых удостоверения личности. Цель этого контроля – воспрепятствовать габсбургским подданным из юго-славянских провинций монархии вступать добровольцами в сербскую армию. Как и все подобные полицейские фантасмагории, цель эта нимало не достигается глупой железной цепью.

На пароходе «Морава» мы пересекаем Дунай. Сыро и моросит дождь. Мимо нас, вниз по реке, идет пароход «Царь Николай II», нагруженный людьми в крестьянском и городском платье. Это – сербские резервисты, направляемые к восточной границе. Они поднимают вверх шапки, кричат «ура». Голоса их гулко разносятся над широкой рекой, воды которой уж не раз окрашивались человеческой кровью. Вместе с этим криком в душу проникает какое-то особенное, непосредственное, на расстоянии непередаваемое чувство трагизма: и бессилие перед историческим фатумом, который так плотно надвинулся на народы, замкнутые на балканском треугольнике, и боль за эту человеческую саранчу, которую везут на истребление…

По сербскому берегу Савы, которая тут вливается в Дунай, ходит пограничная стража – ополченцы, в мужицкой одежде, с ружьем. Высадившись на берег, я завладеваю единственным извозчиком, стоящим на пристани. Все – экипажи, люди, лошади – захвачено мобилизационным аппаратом. Два с половиной года тому назад я был здесь, – за это время город сильно поднялся, отстроился и почистился. Но, как экономический организм, он замер сейчас. Стоят фабрики и мастерские, – кроме тех, которые вырабатывают для армии сукно и оружие, – пустуют магазины. Нет рабочих рук, нет кредита, некому и не на что покупать. Лавочники и приказчики вяло переминаются с ноги на ногу у дверей и либо читают газету, либо толкуют с прохожими, которые, несмотря на непрерывный, мельчайшим бисером падающий дождь, собираются группами у дверей и на перекрестках. Развороченной стоит во многих местах мостовая: ее начали покрывать торцом, сняли на большом протяжении трамвайные рельсы, а теперь некому работать, да и не до мостовых теперь. Взад и вперед бродят по улицам резервисты в старой солдатской одежде и в опанках, кожаных лаптях. Останавливаются у окон с оружием, здороваются с земляками, отдают честь офицерам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: