И новый тоскливый вопрос начал мучить ее: «Почему никто не хочет спасти человека?»
На следующее утро госпожа Бах стояла посреди двора и в страшном отчаянии заламывала полные руки.
— Чертов немец! Удрал! Тайком… Оставил одну! И слова не сказал!..
— Что? Что? — зашушукались моментально собравшиеся бабы.
— На прошлой неделе сказал, что уезжает по службе. Я жду, а его все нет. Сегодня иду на работу, а там смеются и таращат глаза: неужто, мол, я не знаю, что мой муж, это дерьмо проклятое, сбежал в фатерланд!
Мирьям никогда еще не видела госпожу Бах несчастной.
— Хейнц! Хейнц! — пронзительным голосом кричит госпожа Бах в сторону дома.
Хейнц идет, оттопырив губу, и пробирается сквозь бабью толчею к матери. Госпожа Бах неожиданным движением притягивает верзилу к себе, приподнимает и, голубя его, начинает причитать:
— Радость ты моя последняя! Единственный мой! Сиротинушка ты!
Хейнцу до материнского отчаяния нет дела. Выглядывая из-за ее плеча, он показывает Мирьям язык.
Бабы наконец уразумевают что к чему и, сочувствуя, начинают хором охать.
— Такой хороший, скромный человек был, — растроганно вздыхает старуха Курри, словно говорит о покойнике, про которого ничего плохого говорить не принято.
Это ненавязчивое замечание вновь разжигает гнев у госпожи Бах.
— Чего там скромный? Хрыч старый! — И с презрением извергает: — Немчина вонючая!
После чего отпускает болтающего ногами сына на землю, берет его за плечи и трясет так, что у того рыжая голова ходит ходуном.
Хриплым голосом она выкрикивает:
— Забудь, что у тебя был отец! Забудь! Забудь!
Хейнц смачно сплевывает в грязь, и, гордая сыновьей решительностью, госпожа торжествующе оглядывается, пока напоминание о злополучной потере вновь не перекашивает ее лицо гримасой.
— Не надо было за немца выходить. От немца, от барина добра не жди, — в наступившей тишине произносит дворничиха, которая всегда умеет трезвее всех взглянуть на вещи.
— Какой там барин! — взрывается госпожа Бах, по- своему истолковавшая слова дворничихи. — Это я — барыня, а он… он прохвост! Пердун старый, вот он кто! — находит она мужу самое верное обозначение.
— Пердун, — повторяет Мирьям и причисляет понравившееся слово к другим «хорошим» словам. Так они и хранятся у нее, будто разложенные в ряд по полочкам: мерзавец (отец, когда он пьяным приходит домой), дубина (так говорит мама, когда Мирьям капризничает), придурок (в самый раз подходит для Хейнца), поганка (это про грибы, которые не годятся для еды), озорник (это слово кажется Мирьям наполовину ласкательным и годится, например, для Хуго), а теперь появилось еще это выразительное — «пердун»!
Несмотря на все проклятия, вздымавшиеся между двух домов к безоблачному небу, воздух оставался прозрачным, и старые ивы наряжались в свое ярко-зеленое одеяние.
Весна.
Откуда-то доносились нежные, чарующие звуки скрипки. У Мирьям пропал всякий интерес к семейным злоключениям Бахов, и она отправилась туда, откуда доносилась музыка. Протиснулась между тяжелыми створками ворот на улицу и лишь тогда поняла: это же господин Куллес, артист, тот самый, что вместе со своей госпожой переехал в комнатку Латикаса и теперь упражняется под открытым окном!
Мирьям прислонилась к телеграфному столбу совсем рядом с окном артистов и стала слушать. Бесприютная улица с линялыми домами и одинокими прохожими как-то не вязалась с чудесной музыкой. Мирьям закрыла глаза. И подумала, что прекрасную музыку она слушает всего лишь в третий раз: это когда господин Кузнецов пел под гитару, в другой раз у Рийны Пилль слушала радио и вот теперь, когда настоящий артист совсем рядом играет на скрипке. Музыка до боли растравила девочкино сердце, и она размечталась.
Улица Ренибелла представилась ей широкой желтой дорогой, по обе стороны которой стоят каменные дома под красными крышами, и повсюду от росы одурманивающе благоухают розы… Из распахнутых окон сквозь колышущиеся занавески доносится вдохновенная музыка. И она, Мирьям, гуляет по желтой дороге, держась за дедушкину руку, а рядом послушно ступает большая лохматая собака. Чуть позади идут Лоори с мамой и отец, степенный и трезвый, а бабушка, та порхает совсем как молоденькая и тихонько-тихонько напевает: «Der Maie ist gekommen». Совсем тихо, так чтобы было слышно музыку. А самым последним из их родни шел бы длинноногий Рууди — не больной, а жизнерадостный — и в такт музыке дирижировал бы своей высоко поднятой тростью.
На пригрезившуюся Мирьям улицу вмещаются все, все окружающие люди, только они выглядят чуточку иначе, нежели их привыкла видеть каждый день Мирьям. Вот, держась за руки, идут Хейнц и Рийна Пилль, и Рийна доверчиво смотрит на парня. В общем-то это и не совсем Хейнц, а кто-то другой, похожий на него, и не рыжий вовсе, и лицом куда приветливее. Госпожа Бах идет под ручку с господином Бахом. Господин Куллес, артист, стал ростом много выше, чем он есть на самом деле, ходит стройно; а его госпожа в своих шуршащих платьях время от времени делает порхающие па и парит, как бабочка. И Латикас тоже вдыхает запахи роз и поскрипывает лакированными туфлями, а жена его улыбается, семенит рядом. Хуго появляется на улице в индейских кожаных штанах и машет в сторону окон широкополой шляпой величиной с зонтик.
Пээтер вышагивает с золотистыми капитанскими нашивками на рукавах, и на козырек его фуражки опирается тяжелый золотой якорь.
И повсюду звуки — ритмичные и плавные, то убаюкивающие, то торжествующие.
Ее красочные грезы прервал грохот тележки, катящейся по булыжной мостовой.
— Тря-я-пки, ко-о-сти, ста-а-рое же-ле-е-зо! Тряпкикостистароежелезо! — раздается сиплый голос.
Музыка обрывается. Мирьям открывает глаза и замечает, как худая рука артиста захлопывает окно.
В дверях лавки появляется торговец Рааз — от него за версту несет селедкой — и, потягиваясь от удовольствия, кряхтит.
— Тря-я-пки, ко-о-ости, ста-а-рое же-ле-е-езо! — толкая грохочущую тележку, восклицает старик в помятой шляпе.
Бабы распахивают настежь окна и велят тряпичнику подождать.
Старик подкатывает тележку к тротуару и начинает раскуривать трубку.
Грезы и музыка сменяются пригородными буднями. Рассерженная Мирьям в эту минуту ненавидит улицу Ренибелла, которая на дневном безжалостном свету выглядит такой убогой.
— Любуюсь я тобой, девка, и думаю, какой же из тебя вырастет сердитый человек, — заводит разговор старик, ожидающий тряпье.
«Не умею я смеяться, когда мне горько», — сердится про себя Мирьям и подыскивает слова, чтобы ответить старику.
— Я не… — начинает она, но тут взглядывает в лицо тряпичнику и пугается: у старика точь-в-точь дедушкино лицо! От уголков глаз лучами расходятся те же морщины, и глаза такие же светлые, как у дедушки, только вот на переносице нет следа от железной дужки очков. Интересно, как у него на макушке? Мирьям не может удержаться, чтобы не узнать этого.
— Господин, у вас шляпа сзади запачкана, — говорит она не без умысла.
Сконфуженный тряпичник машинально стягивает шляпу и лишь тогда догадывается, что его провели, и сам начинает смеяться. Хлопает несколько раз шляпой по рукаву, так что пыль встает столбом, и говорит:
— Не выходная она у меня!
Мирьям удовлетворена. Она увидела лысину на голове старика и редкие пряди волос возле ушей и на затылке. Совсем как у дедушки! Мирьям от волнения пробирает дрожь, она ощущает, как у нее вдруг пересохло во рту. Может, это была нарочная смерть? Или дедушка вдруг воскрес?
— А вы издалека? — спрашивает Мирьям.
— Моя жизнь — это странствие, — неопределенно отвечает тряпичник.
«Духи тоже странствуют», — думает Мирьям и пристально оглядывает старика с ног до головы. Нет, обычный старик: заросший щетиной подбородок, шея повязана ситцевым платком, залатанные штаны заправлены в пыльные сапоги.
— И долго вы уже на этой работе? — осторожно спрашивает Мирьям.