В комнату вползает темень. Из водосточной трубы плещет все сильнее, мокрый снег перешел в дождь.
В окнах переднего, через двор, дома один за другим зажигаются огни. Задергиваются плотные белые занавески, чтобы посторонние взгляды с улицы не беспокоили собравшихся за ужином людей. Зимний вечер в семьях — самое приятное время. Натруженные за день руки покоятся на клеенке стола, обдает теплом тесной кухоньки, на плите шумит чайник с водой. Вилкой раздавливают дымящиеся картофелины, посреди стола сковорода с жареной свининой, в чашке луковый соус — можно есть с аппетитом, и не надо никуда торопиться. Между делом толкуют о рыночных ценах, прикидывают, надо ли покупать детишкам новую обувку или обойдутся и так, и как там, в этой далекой Европе, обстоят дела с войной и бомбежками. Медленно отламывают от ломтя небольшие дольки хлеба, натыкают на вилку и макают в сало на сковороде. Сквозь решетку поддувала пышет на ноги жаром, дребезжит крышка — закипела вода, и можно будет попить чайку с вареньем.
— Чего вы в темноте-то?
В дверях появляется Юули. Направляется к окну, чтобы задернуть занавеску.
— Не надо, — останавливает ее Рууди.
— Как хочешь, — Юули застывает на месте.
Ее угловатую, в халате, фигуру венчают вылезшие из пучка на затылке волосы, на фоне освещенных окон переднего дома пряди эти чернеют растопыренными сучьями.
— Во, у извозчика все окна запотели, не иначе, в квартире стиркой занялись. Как же, надо, чтобы у ее старика подштанники были самые чистые! В прачечной в сток уже и вода не проходит, бог знает с каких пор засорился. Все в развал запустили!
— Ну и пусть! Чего там жалеть? — утешает Рууди.
— Так ведь когда вернут мне мои дома — с ремонтом такого горюшка хватишь, что…
— Когда они были у тебя в руках, что-то не очень ты о них заботилась. Тот же сток в прачечной вечно был забит, — поддевает Рууди.
— Прошедшая молодость, схороненные люди и отобранные дома — все одинаково любы-дороги, — грустно отвечает Юули.
— Уж не хватила ли ты лишку? — удивляется Рууди.
— Я пьяна от этой красной власти, — острит Юули и, словно боясь столкновения, тяжелым шагом уходит.
— Новая власть перековывает даже угнетателей народа, — поддевает Рууди, когда Юулины шаги доносятся уже из кухни. — Старуха давненько что-то не кутила.
Он шарит правой рукой под матрацем. И лишь когда зажигается спичка, я вижу смятую пачку, из которой Рууди вытряхивает себе в рот папиросу.
— Оставь, Рууди, — прошу я.
Он глубоко затягивается. При свете папиросы вижу его заросшие щетиной щеки. Запах табака расходится по проветренной комнате.
— А что мне терять? Вот пытался поберечь нервы родичей, спрятал курево под матрац, не моя же вина, что ты задержалась и стала свидетелем распроединственной моей греховной слабости.
После нескольких затяжек Рууди закашливается. Быстро распахиваю окно, отбираю папиросу и гашу ее в пепельнице. Рууди глубоко вдыхает свежий воздух, сплевывает в плевательницу и успокаивается.
— Не надо подвергать опасности свое здоровье, — советует он мне.
— Вздор несешь, Рууди, — прикрикиваю я.
Замечаю, как он подтягивает повыше одеяло. Закрываю окно.
— Рууди, — начинаю я осторожно.
— Давай говори, — подбадривает он, — не всегда же я кусаюсь.
— Рууди, тебе надо поехать в санаторий, в горы.
— Ха-ха-ха, — смеется он, изменив голос.
— Чего ты ерепенишься?
— Кому я нужен? Да и знаешь ли — красива смерть, когда ты молод, когда друзья вокруг, гремит оркестра медь…
— Не болтай.
— Я принадлежу к классу угнетателей, — рисуясь, объявляет Рууди. — Все эти годы я бездельничал, жил за счет трудового народа. Законченный кровопийца! И ты думаешь, что меня с раскрытыми объятиями примут в красный санаторий, туда, в горы, где ожил убитый лебедь? Мы тут сажали красных чахоточников за решетки, с какой же стати теперь красные станут нянчиться с такими, как я? Или вы такие всепрощающие христосики?
В голосе Рууди насмешка перемежается с возбуждением.
— Рууди, есть вещи, над которыми нельзя смеяться. Помню, в нашей камере умирала от туберкулеза нескладная девушка из пригорода. Я была возле нее. Так вот, последними словами перед тем как… Она спросила: «Анна, а как это — быть замужем?»
— Я часто вспоминаю, — первым после минутной тишины заговаривает Рууди, — как ты лечила меня в детстве, таскала в клинику Грейфенгагена. Твоей милостью, видимо, и живу до сих пор. — В голосе Рууди появляются нотки нежности. — Если бы я смог сейчас подняться, я бы низко поклонился вам, мадам.
Тут же он стыдится и поспешно добавляет:
— Может, возилась зря. Протянул бы ножки — и никаких забот.
В своем безумном, потаенном страхе Рууди частенько пытается причинить боль и себе и другим.
— Мужчины, даже если они умирают, ведут себя по-мужски.
— Нет, ты все же отличная баба, — хохочет он.
— Благодарю от души, — смеюсь вместе с ним и я.
— Чего вы гогочете? — просунувшись в дверь, спрашивает Юули.
— Анна мне присоветовала, что если уж умирать, то со смехом, вот я и тренируюсь!
Юули, сердито отдуваясь, исчезает на кухне.
— Ты так трогательно заботилась обо мне в детстве, — вспоминает Рууди. — Чем ты меня только не пичкала! Это когда мать боялась, что Арнольд может от меня заразиться, и выпроводила к тебе. За жильца меня уже не считали.
— Да, целый год. Тогда я была богатой барышней и могла сорить деньгами.
— Ты носила темно-лиловый жакет с соболиной оторочкой и шляпу из перьев. Я смотрел на тебя с благоговением и клялся, что сосватаю себе именно такую прелестную жену.
— Да, выкинул штуку петербургский купчик, этот мой дядюшка, провел-таки всю свою родню, сделал наследницей меня. В завещании было объявлено, что, дескать, все родственники, которых он видел, ему не по душе, поэтому он завещает свое богатство Анне, о которой он представления не имеет. Особенно злилась Юули, она, как старшая, имела на это больше прав, к тому же у нее в то время как раз ничего за душой не было, дом съел все припасенные денежки.
— Все думали, что я уже вовсе не жилец, вынесут вперед ногами. А ты выходила. В тот раз. Потом о моей хвори забыли. И стали продолжительность моей болезни измерять с более позднего времени, когда она снова объявилась. Что поделаешь, так и стараются исказить мое жизнеописание.
— Купила я хибару с большущим участком и большие планы строила! Подрядчиков изводила, пока мне не нарисовали на бумаге дом пошикарнее того, что выстроила Юули. Хотела переплюнуть ее!
— Я и не знал, — усмехнулся Рууди.
— Как-то и самой уже не верится, — смеюсь я весело.
— Ели землянику и пили шампанское. Ты была самая элегантная и самая бесшабашная тетя на свете. Я был просто влюблен в тебя. Это я-то, скелетина, с головой, обкатанной под нулевку. Мне еще длинных брюк-то не надевали.
— Вместе мы боялись крыс, что по ночам скреблись под полом и возились на чердаке!
— А по утрам, проснувшись, ты проклинала свою халупу: мол, влипла с покупкой.
— О, жили мы с тобой по-царски, Рууди!
— Я уже было украдкой подумывал про себя, что моя покойная бабушка, видимо, не столь беспорочна, что, пожалуй, могла и с каким-нибудь бароном пошалить. Потому что моя мамаша, когда у нее вывозили мусорный ящик, сама хватала вилы и гонялась за крысами и нисколько не боялась их. Не чета тебе.
— Ну, она всегда была решительней, чем я.
— С тех пор как я поправился и поздоровел, ты начала где-то пропадать по вечерам. Однажды не появлялась целых три дня. Матери я об этом говорить не стал, не хотелось, чтобы она приказала перебираться домой. В те вечера я доставал из буфета бутылку и наливал себе вишневого ликера, пьянел и сваливался мешком и уже не слышал ночной крысиной возни.
— Да, оставила я тебя на три дня одного.
— Вернулась с каким-то молодым человеком. Антон или как там его? Взыграла во мне ревность, совсем как сейчас у Мирьям, которая терпеть не может моих барышень.