Ингерманландия была завоевана полностью. С этой стороны новое детище Петра, его «Парадиз» — Санкт-Петербург был прикрыт.

12

С моря тоже требовалось надежное боевое прикрытие — морской флот, и не маленький. Олонецкая верфь далека. Ладога бурлива, по ней не всегда, когда захочешь, проведешь и то, что построено.

А ведь дорого яичко к праздничку… Потом — что одна верфь? Разве можно построите на ней столько судов, сколько требуется для надежной защиты отвоеванного морского простора? Стало быть, надобно строить суда в самом Питере.

Говорят, лесу здесь нет корабельного…

Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, все дело! «Непременно надо все самому осмотреть. Непременно!..» — твердо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость теплый, сухой. Глубокие колеи проселков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были еще удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, легкая синь.

«А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, — сидения да советы, доклады да приемы в прокуренных комнатах, — этак долго не выдержишь, если вволю не подышишь смоляным лесным воздухом. Забивает кашель, иной раз ночью проснешься мокрый как мышь. Доктор твердит: „Больше свежего воздуха“. Да и без доктора… Плохо ли в поле, в лесу!.. Кажется, век бы так вот трусил по нарядным, веселым проселкам».

Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зеленых стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колес пестрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и желтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают черными, испачканными дегтем.

А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.

Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царевой земли, немереный, нехоженый.

— Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.

— Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.

Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силен. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остается — один в случае чего с целой шайкой может управиться.

— Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.

Нефед чешет в затылке и безнадежно машет рукой.

— Что? Плоха?

— Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего еще надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылем жить — хуже нет! Завянешь все одно как лопух на пустыре.

— Да здесь, на новых местах, пока не обжились, и все почти холостыми живут, — возразил Меншиков, улыбаясь. — Ничего, мы тебе, Нефедушка, дай срок, такую здесь чухонку найдем'

— Да ить не обо мне разговор, Лександра Данилыч, я-то что! — Поскреб за ухом, опустил на грудь бороду и таким тоном, точно все обстояло как следует, кроме того, с чем уже ничего не поделаешь, добавил: — А вот семья…

Глубоко вздохнул.

— А вот семья пропадет. Главная вещь, — полуобернулся с козел, — уж очень постановлены строгая наказания за недоимки. А подати тяжкие. Суда правого нету. Вокруг кривда, грабеж, лихоимство…

— Ну, за это государь не милует — головы рубит.

— Ведь всем Лександра Данилыч, не отрубишь. И то взять: в деревне до бога высоко, до царя далеко, а самоуправец — вот он, около самого боку.

— Вот мы и стараемся, море воюем, чтобы, значит, торговать со всем светом, богаче чтоб быть, жить сытнее, — подбирал Александр Данилыч слова, чтобы понятнее было. — Чтобы товары у себя не гноить, а везти за море, там продать, а оттуда к себе привезти, чего у нас нет либо мало.

— Да ведь эт-то все для купцов да помещиков.

— А мужик при ком?

— Мужик — он кормилец. Мужик — он сам по себе… Ты-то, Лександра Данилыч, возьми — отколь столько лихих воровских людей? Откеда они? Из деревни. — Одной рукой огладил пышную бороду, другой перебрал вожжи, привязанные к козлам, кашлянул и спокойно продолжал: — Большие тыщи хрестьян ноне и отсель побегли, к пермякам, в глухие места. Потому — задавили поборами, разорили, измордовали вконец. Уж на што наш привычен мужик: только до зимнего Николы хлеб чистый ест, а там и с мякиной, и с лебедой, и сосновой корой. А тут и он не стерпел.

— Будем богаче, — пытался разъяснить Меншиков, — так и мужику около нас сытней будет.

— Около богатых-то — да-а, — по-своему понял Не-фед. — Ну, только об нас, об таких, что прилепились к богатым, какой разговор! Мы и сыты, мы и пьяны. А вот что народ по деревням, Лександра Данилыч, тот — шабаш! Пропадет.

— Да сделаю, привезут к тебе семью, о чем разговор! А избу срубишь себе, в крайнем случае, скажу — мои солдаты помогут.

Нефед заморгал, заерзал на козлах.

— Спаси тя Христос, Лександра Данилыч! По гроб жизни, кажись…

— Ладно, — махнул рукой Меншиков. — Погоняй! Солнце выше ели, а мы еще ничего не ели. Погоняй, говорю!

Плывут мимо зеленые плотные стены государева заповедного леса, плывут и мысли Данилыча.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: