Дарье Михайловне не слышно было, о чем Алексашенька говорил там, вполголоса, скупо, со своим адъютантом, но она сразу почувствовала, что он должен уехать… нет, стремительно умчаться туда, где его ждут другие дела и заботы.

— Надо ехать, моя дорогая! — сказал он, вернувшись.

— Да, да, милый, — поспешила согласиться она, — ты не простил бы себе этого после…

Но он, казалось, уже плохо слушал ее, и торопливо целовал, и как-то отдаленно улыбался, когда говорил: «Спасибо, родная!» И совсем неуверенно добавлял: «Я, Дашенька, скоро управлюсь. Да, да, скоро…»

Она подняла глаза на него, и ей стало ясно: ему тяжело и он волнуется не только потому, что трудно оторваться от нее, а еще и от чего-то большого, большого, чего ей знать не положено.

…Когда в феврале 1709 года у Дарьи Михайловны в походе родился сын, Петр сам крестил его, дал ему двойное имя — Лука-Петр, произвел в поручики Преображенского полка[27] и уезжая, оставил записку Меншикову: «Новорожденному Луке-Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов».

Сколько же было после этого разговоров! Как зашипели родовитые люди!..

— Сам государь стал крестным отцом его сына! — возмущался старший в роде Голицыных, Дмитрий Михайлович. — И сто дворов крестнику «на крест» подарил! Внуку-то конюха!.. Не бывало такого на Руси при благоверных царях! Не быва-ало…

— У всякого, значит свое счастье — ехидно ввертывал Алексей Григорьевич Долгорукий, стараясь придать своему лицу нарочито рассеянное выражение, и вдруг, нервно зевнув, оживленно, со злой радостью добавлял: — Вот тебе и сын конюха!

— Разносчик-пирожник и — светлейший князь, генерал-фельдмаршал, санкт-петербургский генерал-губернатор, правая рука государя!.. Почему? Какими чарами он пленил государя, каким зельем приворожил, какими сетями опутал? В чем тут загвоздка? — ломали головы родовитые русские люди, скребя затылки под треклятыми париками.

В уме Александра Даниловича, наряду с большой его чуткостью и переимчивостью, было достаточно самостоятельности, основанной на крепком здравом смысле, на чисто русском «себе на уме». Поэтому, подпав вместе с Петром под сильное влияние Запада, он, следуя во всем примеру своего государя, старался держаться трезво по отношению к иноземцам, беря от них лишь то, что действительно подходило для жизни. Он знал, что «немцы», без которых Петр не мог обойтись на первых порах, вызывали в преобразователе наибольший критический отпор, знал лучше, чем кто бы то ни было, и чувствовал на каждом шагу, что интересы России, русского народа были для Петра исключительными, единственными интересами, ради которых он жил и работал «в поте лица», «не покладая рук», почему на первые места в государстве он и ставил русского человека, своего, а не чужого, хотя бы свой и не был вполне подготовлен к порученному ему делу; знающих же и способных «немцев» привлекал лишь на второстепенные, «технические» должности. Знал и чувствовал это Меншиков лучше, чем кто бы то ни было, и к немцам, кои, по выражению Петра, «обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять, только для того, чтобы велики казались», относился по меньшей мере прохладно.

А Петр продолжал ставить Меншикова в пример всем. Он все более и более ценил в Данилыче инициативу и самостоятельность, редкое умение справляться самому с затруднительными обстоятельствами, не обращаясь поминутно к царю за указаниями, наказами, распоряжениями, как это делали старые русские люди, не привыкшие к самостоятельности.

Нисколько не поступаясь своей властью, требуя от всех беспрекословного выполнения своих поручений и приказаний, Петр всячески поощрял инициативу исполнителей, приучал их поступать «по своему рассуждению, смотря по обороту дела, ибо издали, — пояснял он, — нельзя так знать, как там будучи». И в этом отношении преданный государю и его делу, смелый, находчивый и энергичный Данилыч в глазах Петра продолжал стоять несравненно выше других русских государственных деятелей. Уясняя только общую идею, суть, общий план мероприятий, намечаемых Петром, он, как правило, совершенно самостоятельно и разрабатывал и претворял в жизнь все детали. И Петр чувствовал на каждом шагу, видел по результатам, что доверие, оказываемое им Данилычу, оправдывалось последним полностью, с блеском. И отношения Меншикова к государю Петр всем ставил в пример: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое, — говорил он. — Менее низости [унижения], больше усердия к службе и верности».

20

Петр решил воспользоваться победой под Полтавой, чтобы изгнать из Польши ставленника Карла Станислава Лещинского и утвердиться в Ливонии и Эстляндии. Через две недели после Полтавского боя, 13 июля, русская армия двинулась из-под Полтавы, «где невозможно уже было далее оставаться, — как записано было в „Гистории Свейской войны“, — по причине зело тяжкого смрада от мертвых тел и от долговременного стояния на одном месте великого войска».

Остановились в Решетиловке. На военном совете решили: фельдмаршалу Шереметеву со всей пехотой идти осаждать Ригу, князю Меншикову с кавалерией следовать в Польшу, где, по соединении с частями генерала Гольца, действовать против Лещинского.

15 июля обе армии двинулись, каждая своим направлением. Сам Петр в сопровождении Меншикова отбыл в Киев.

Меншиков решил проводить Петра побыть вместе с ним несколько дней в Киеве и затем возвратиться к своей армии в Польшу.

В Киеве преподаватель риторики Киевской академии Феофан Прокопович, живой, высокий и ладный, с пышной енотовой бородой, знаменитый украинский проповедник, произнес речь-панегирик о победе полтавской. В Софийском соборе, в присутствии Петра, при необыкновенно многочисленном стечении народа, он говорил «о побежденного супостата силе, дерзости, мужестве и о тяжести и лютости брани», Из верхних окон храма, пронизывая кадильный голубой дым. падали на саркофаг Ярослава золотые, солнечно-яркие полосы.

Тяжелый мерно-торжественный благовест певуче гудел над собором — стародавний звон, провожавший некогда киевлян в походы на половцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: