Эва. Замечательное вино. Ты думаешь, вторая бутылка нам по карману?
Лобелиус. Десять крон — и она ваша. Я бы даром отдал, если б мог. Но ведь надо оставить хоть немного денег фру Принс, чтобы она приглядывала за домом.
Эва вынимает бумажник и кладет на прилавок две серебряные монеты по пять крон. Лобелиус сует нераскупоренную бутылку в пакет. Они прощаются, поспешно и чуть опасливо. Старик провожает их к двери. Он в огромных башмаках, при ходьбе приволакивает ногу.
Лобелиус. Нога у меня больная. Как по-вашему, там это учтут? Подыщут место, скажем, где-нибудь в канцелярии, верно?
Ян. Конечно, учтут, дело-то нешуточное — ноги как-никак. Я даже уверен, учтут. У нас был один коллега…
Лобелиус. Пожалуй, главное — показать себя человеком долга. В том смысле, что, мол, справок от врача не тащу, от службы не увиливаю и все такое.
Снова прощаются. Лобелиус запирает за ними дверь, но не уходит; стоя у окна, испуганно смотрит в сад.
Возле кладбища — небольшой киоск: цветы, венки. Они покупают за пять крон венок из бессмертников и идут в кладбищенский сумрак, к могиле деда. Надгробие тонет в высокой траве. Но надпись видна отчетливо.
Эва. Надо бы прибрать могилу.
Ян. А какой смысл?
Эва. Может, ты и прав. (Читает.) Давид Фредрик Эгерман. Родился двадцать пятого августа тысяча девятьсот четырнадцатого года. Скончался восемнадцатого июля тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Господь — моя крепость.
Они кладут венок на надгробную плиту и уходят. Возле одной из могил суетятся старухи.
С улицы доносятся грохот тяжелых машин, усиленные мегафоном голоса, военная музыка.
Домой они приезжают после полудня. Сидят на солнышке возле дома, едят отварную рыбу, запивая ее белым вином. Стол ради такого исключительного случая накрыт скатертью, в молочнике — осенние цветы. Такса примостилась под Эвиным стулом, кошка — на крыльце. По-летнему гудит шмель.
Ян — от вина он воспрянул духом, оживился — говорит, что отремонтирует и то, и это. Эва с улыбкой уверяет, что в конце концов возьмется за итальянский. Ян прикидывает, как бы им выкроить по часу в день на скрипичные упражнения. Ведь инструменты целехоньки, и, как только война кончится, они вернутся в оркестр, по крайней мере такой был уговор. Эва, чуть захмелев, начинает твердить, что ей пора завести детей. Что годы идут, а чем она старше, тем труднее будут роды. Что, не имея троих детей, она не чувствует себя женщиной. Надо, мол, им обоим пройти обследование, она-то почти наверняка знает, что с ней самой все в порядке. Забеременеть для нее не проблема, дело за Яном, пока они жили врозь, он увлекался сомнительными интрижками и теперь не способен иметь детей. Ян уверяет, что сроду ей не изменял, кроме одного-единственного досадного случая, когда она застала его с опереточной певичкой. На что Эва замечает: он-де понятия не имеет о настоящей любви. Ян говорит, что всегда любил только Эву, и больше никого. «А самого-то себя, — вставляет она. Нет, все ж таки ты ужасный эгоист!» Вообще, отвечает Ян, он решил переделать свой характер. Так как искренне убежден, что характер можно по-настоящему, в корне переделать. Он не детерминист. От многозначительности этих слов оба на миг замолкают, потом Эва говорит, что ей начхать на мужнин детерминизм или отсутствие оного, лишь бы Ян стал немного осмотрительней да смог, к примеру, прочистить в кухне раковину. Он обещает завтра же с утра заняться этим. Неожиданно Эва смягчается. Ян опять говорит, что она красивая, особенно при таком освещении, и ей кажется, будто день у них выдался удачный. Оба выходят из-за стола, но ни посуду, ни скатерть не убирают.
Когда Эва чуть позже моет посуду, а Ян берет из поленницы дрова, им отчетливо виден воздушный бой, разыгрывающийся на фоне бледного вечернего неба. Несколько самолетов беззвучно кувыркаются в лучах закатного солнца. Эва и Ян, запрокинув головы, молча наблюдают. Вечер тих, далеко в море, у самого горизонта, перекатывается тяжелый, хоть и слабо различимый рокот.
Дальнейшие события сменяют друг друга стремительно, как в калейдоскопе.
Где-то наверху возникает неистовый, душераздирающий вой. Над деревьями, до жути близко, проносится боевой самолет, одно крыло его в огне. Едва не чиркнув брюхом по крыше дома, он проламывает стену деревьев на опушке, ввинчивается в глубь леса, разваливается на куски. Слепящая вспышка — и тотчас грохот взрыва. Дождем сыплются наземь обломки металла и камни. Потом во мраке леса вспыхивает красное зарево.
Быстро снижаясь, покачивается в воздухе парашют. Свечой падает вниз (ветра нет, поэтому его не сносит). На стропах висит человек — точно мишень. Человек шевелит ногами. Ян и Эва видят белое пятнышко лица, судорожно стиснутые руки.
Человек и парашют исчезают за деревьями, за огненным заревом. Слышен гул и треск. Пламя рваной спиралью взмывает ввысь.
Ян и Эва, растерянные, перепуганные, затевают перебранку. «Надо скорее разыскать беднягу-парашютиста», — твердит она. «Ты с ума сошла! — возражает он. — Наверняка это вражеский солдат, в два счета нас перестреляет». Эва обзывает мужа трусливым болваном и заявляет, что, если он боится, она пойдет в лес одна. От такого безрассудства он вконец свирепеет и хватает ее за руки, она кричит: «Пусти меня! Пусти!», пытается вырваться, он выпускает ее, и она бежит к лесу, в сторону пожара.
Несколько минут Ян стоит в нерешительности, потом выносит из передней старое охотничье ружье. Догоняет жену и вместе с нею торопливо шагает в направлении огненного зарева. Самолет рухнул на небольшую вырубку, где от него загорелись сенной сарай и высохшее дерево. Язычки пламени ползут по земле, лижут стенки борозды, пропаханной самолетом.
На краю вырубки какое-то шевеление — пилот. Висит на сосне, опутанный стропами, и не может высвободиться. Лицо у него в крови, он судорожно дергается всем телом. Собака, стоя под деревом, яростно лает. Пилот что-то кричит Яну. И захлебывается хрипом. В бессильном отчаянии он бьет кулаками по воздуху. «Я приведу помощь!» — кричит Эва и бежит прочь.
Ян остается наедине с умирающим. Растерянно смотрит на дергающуюся фигуру в сосновых ветвях. Глядит в расширенные от ужаса глаза. Собака без умолку лает, громко, истошно. По лесу пробегает ветер, гонит между стволами клочья дыма. Резкие полосы солнечного света кромсают сумеречную тень. «Убей меня!» — вопит летчик, его лицо сводит гримаса. Он заходится кашлем, хрипит, черная кровь хлещет иэр рта. Ян; не выдержав, сломя голову убегает прочь. Вслед ему несутся нечленораздельные вопли.
Добравшись до дому, он видит во дворе множество солдат. На самом деле их человек десять-двенадцать, но Яну кажется, будто они кишмя кишат. У обочины дороги два «джипа». Эва разговаривает с офицером. Солдаты пробегают мимо Яна, спешат к месту пожара. «Когда я пришла, они уже были здесь», испуганно сообщает Эва. Офицер — мужчина средних лет, с одутловатым лоснящимся лицом и водянисто-голубыми глазами — равнодушно глядит на Яна и его ружье.
Офицер. Скажите, сколько их выбросилось с парашютами один или двое?
Ян. Мы видели только одного. Да он и был один. Вот именно, один.
Офицер. Вы застрелили летчика?
Ян. Что? Я? Нет. Это еще зачем? С какой стати?
Офицер досадливо пожимает плечами и бормочет, зачем-де тогда было таскать с собой ружье. Один из солдат подходит к нему, что-то тихо говорит. «Пусть висит», — отвечает офицер.
Офицер. Мой вам совет: сматывайте удочки. Завтра к утру они будут здесь. Парашютный десант сброшен в нескольких километрах отсюда. Если удастся, двигайтесь на юг.
Ян о чем-то спрашивает, но ответа не получает. «Джипы» скрываются за каменной оградой в лесу.
Эва и Ян начинают укладывать вещи. Смеркается, но зажигать свет нет времени. Зимняя одежда, остатки консервов, домашняя утварь, ружье, подушка, пледы и одеяла, кошка, такса. А еще сапоги, спички, стеариновые свечи, бутылка водки, тарелки. Три штуки Ян роняет на пол, но Эве сердиться некогда. Все вперемешку — в дорожные сумки, ящики, картонки и мешки. Проходит немного времени, и старенький «форд» загружен доверху. Нет, кошка не поедет, сама тут выкрутится, а вот собаку надо брать с собой.