– На фронт вызвали. Ты ведь знаешь, какой он герой. – Роза быстро отошла от меня. Переживала она за своего родственника, как бы с ним чего-нибудь не случилось. Каждый день утром Роза выходила на балкон и ждала почтальона. Но писем ей не было…

А через некоторое время весь двор был взбудоражен – Роза умирает. Приходили доктора, один за другим. Потом они собрались все вместе. Это и называется консилиум. Борис сказал мне, что у Розы должен был быть ребенок, но она его куда-то выкинула. Поэтому и заболела… Консилиум что-то решил, и Роза «пошла на поправку». Она стала выходить в галерею. Но даже и не смотрела в сторону почтальона…

К четырем часам мы собрались у нашей бывшей школы, где размещался госпиталь. Товарищ Алик поджидал нас с листком бумаги в руках – он вел учет. Явились все, кто был занят в самодеятельности, так что выговор объявлять будет некому. Я так и не понял, доволен этим Алик или нет…

Мы вошли в длинный узкий коридор. Я почти его не помнил. Или просто не узнал. Такое ощущение, что я никогда не приходил сюда раньше.

Вот здесь, напротив портрета, стенгазета висела. Портрет был. А на месте стенгазеты прибита доска с противопожарным оборудованием и под ней ящик с песком. Пока я оглядывался, нам раздали халаты.

– Чтобы вернули лично мне. По счету! – предупредила сестра-хозяйка.

Халаты были длинные, и мы подхватили подолы.

Я заметил, что стараюсь осторожно ступать, как тогда, когда в коридоре лежала широкая зеленая дорожка. Но дорожки не было, и моя нога ступала на бетонный пол…

Пахло солдатским мылом. Пахло борщом. Пахло лекарствами.

У стены были свалены матрацы, стояли две тележки на резиновых шинах, валялись куски провода… И все это тускло освещалось лампочками в железных намордниках.

Мы поднялись на второй этаж. И только здесь я узнал нашу бывшую школу. Хоть и жались к стене выставленные в коридор кровати и торопливо проходили медсестры, это был наш коридор!

Свет валил из широких окон. Висели портреты великих ученых во главе с Ломоносовым, а под ними стояли в горшочках цветы. И дорожка зеленая…

Мы шли осторожно, заглядывая в классы-палаты. Кровати, тумбочки, цветы – много цветов. Их приносили шефы…

Раненых почему-то не было видно.

Свой класс я сразу узнал по здоровенному чернильному пятну рядом с дверью. Никакая известка не помогала – пятно пробивалось. И здесь стояли кровати. А на одной из них лежал раненый в рыжем халате и читал газету. Рядом, на полу, валялись костыли.

– А! Артисты приехали! – сказал он и засмеялся. Мы засмеялись в ответ.

– Ждем вас, ждем.

Он подобрал костыли и попытался было подняться. Лицо его напряглось, так что было непонятно, больно ему или он улыбается.

– Я сам. Спокойно. Спокойно. Сам. Сам! – остановил он нас резким голосом. Тогда стало понятно, что ему не до улыбок. – Идите. Я сам! Сам. Вот так. Сам, – заговаривал он свою боль, мы-то ведь давно отошли…

Черная стеклянная табличка «Директор» блестела, словно ее только протерли. И чуть ниже была прикноплена другая: «Начальник госпиталя». Это было написано тушью на листке. Можно подумать, что наш директор Михаил Семенович еще сидит в своем кабинете.

Пониже таблички «Учительская» висел листочек «Перевязочная». Оказывается, начальник госпиталя специально приказал сохранять в порядке старые надписи. Это был настоящий начальник госпиталя…

Когда мы подошли к физкультурному залу, раздались аплодисменты. Ясно, что встречают нас. Будто мы были настоящие артисты, а не так, школьная самодеятельность. Все ребята немного растерялись, даже товарищ Алик. Он то и дело оправлял рубашку и строго, деловито хмурил лицо. Раненых было очень много, а оттого, что некоторые взобрались на шведскую лестницу, казалось, что раненых еще больше – даже «амфитеатр» переполнен.

После приветствия дежурного врача выступил товарищ Алик. Он сообщил, что уполномочен поздравить раненых воинов от лица нашей школы с… А с чем поздравить, так и не мог сообразить.

– С одиннадцатым январем! – засмеялся какой-то раненый с забинтованной рукой.

Все рассмеялись. Алик еще больше растерялся.

– Мы начинаем наш концерт! – выкрикнул он.

– Начинай, начинай, – весело разрешил зал.

– Сцена из комедии бессмертного Гоголя… Бессмертной комедии писателя Гоголя «Ревизор», – объявил Алик. – Роли исполняют: Хлестаков, чиновник, – Борис Сухаренко. Aнна Андреевна, жена городничего, – Ваня Татевосов.

Зал загоготал.

– Хочу пояснить, – расхрабрился товарищ Алик, – мы ведь мужская школа. Девочек у нас нет. Ничего не поделаешь…

Если бы они знали, сколько пришлось уговаривать Ваню согласиться на роль жены городничего. На свое несчастье, Ваня был очень похож лицом на девчонку. А если надеть платок, то и не отличишь совсем…

И вот из коридора, где артисты переодевались, выходит Хлестаков с усами, наведенными чернильным карандашом, в фетровой шляпе. Из кармана свисает цепочка от настенных ходиков, изображающая брелок.

Следом появляется Анна Андреевна. В широкой юбке, с огромной подложенной грудью и в чепчике, Ваня был похож на старуху Марьям, которая спекулировала хаши. К тому же ему натерли марганцовкой щеки и губы.

Несколько секунд потрясенный зал молчал. Но в следующее мгновение раздался такой смех, что было слышно, вероятно, на бульваре.

Вместе со всеми хохотали Хлестаков и сама жена городничего. Наши ребята тоже смеялись. Только товарищ Алик, чуть не плача, требовал начинать. Но стоило Хлестакову раскрыть рот, как зал захлебывался в новом приступе смеха.

– Ах! – выдавила сквозь смех «мадам Сквозник-Дмухановская».

– Отчего вы так испугались, сударыня? – пытается войти в роль Борис.

– Нет, я не ис… ис… испугался, – захлебывается Ваня.

– «Испугалась», – поправляет Хлестаков и достает брелок, еле справляясь с дыханием. – Помилуйте, сударыня… – Но тут оба не выдерживают и откровенно хохочут, сопровождаемые всем залом.

– Ах идиот я, идиот. Надо было их в конце выпустить, – горевал единственный серьезный человек – товарищ Алик. Он взял за шиворот Бориса и Ваню и вывел их в коридор.

А зал бушевал:

– Давай Гоголя! Давай «Ревизора»! Алик поднял руку:

– Потом. В конце… Сейчас Леня Козаков споет песню «Бескозырка».

Вышел Леня. Маленький такой, он был меньше всех в классе. На голове у него была бескозырка. Он ее то и дело поправлял – бескозырка садилась ему на уши.

Ждать, пока зал успокоится, было бессмысленно. И Леня запел. Начала первого куплета было вовсе не слышно. Но вот зал стал стихать. И затих.

Леня пел сильно, размахивая в такт рукой с зажатой в ней бескозыркой. Глаза его пылали неукротимо. Голос звенел. Казалось, нет никакого зала, а Леня один на берегу моря. И что он сам воевал, и был ранен, и знает, что такое «носить чуть-чуть набекрень»…

Это исполнение даже меня захватило, хотя я должен был выступать следом за ним и от волнения почти не чувствовал, что происходит. Это было настоящее искусство. Странно, прошло столько лет, а я нет-нет да и вспоминаю маленького Леню Козакова. И зал. И госпиталь в нашей бывшей школе. Может быть, еще оттого, что Леня Козаков нелепо умер, уже будучи взрослым. И кстати, он стал военным моряком…

Леня пел, а я слушал и рассматривал своих будущих зрителей. Лысые. Бородатые. Усатые. Безрукие. Безногие. Один даже с завязанными глазами. Он сидел у самого рояля и повернул лицо в сторону, откуда доносилось Ленино пение…

И вдруг в самой глубине зала я увидел дядю Сашу. Того самого военного, с крестом за гражданскую войну в Испании! Конечно, это он. Только сейчас он был одет в рыжий халат, как все раненые. Ну и новость! Значит, он вернулся на фронт, а после ранения его привезли в этот госпиталь.

Почему же он не сообщил Розе? Наверное, не хотел огорчать. Наверное, у него тяжелое ранение, и ему не хотелось ее огорчать. Но он просто не знает нашу Розу. То -то он сидит такой грустный. Ничего, я ему помогу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: