Анна, проходя мимо на кухню, спросила: - Перекусишь? Яблочка?
Дарий отшвырнул альбом, дотянулся назад, до им же самим утром убранного настольного зеркальца, накрытого сейчас для верности конвертом из синагоги. Плотным конвертом с лапкой ханаанской пальмы на лицевой стороне. Он схватил зеркало и решительно поднес к глазам. Из зеркала смотрел важный Дарий, такой же, как на официальном фото, - в двубортном габардиновом кителе с массой орденских планок на груди - крепкое, открытое лицо, сильные скулы, глаза глядят с отвагой, чуть насмешливо и самоуверенно. Лицо в зеркале не двигалось, только с краев поползли чернеющие пятна, как на засвечиваемом снимке, постепенно поглощая все поле зрения.
Утром в понедельник, так рано, чго Балкопа не начал еще делать свои приседания, а только еще зевал, раздался телефонный звонок.
- Хуже нет, чем звонки спозаранку, - сказал Балкопа, - это хамство чистой воды.
Звонила Ира Корш: - Дядя Соля... в общем, так...вчера папа умер...
Два конкурирующих предприятия, два похоронных дома стояли по разным сторонам шоссе. Некоторые приглашенные, ошибаясь, попадали в Бен-Арам, где было очень мило и вежливый служка радушно приглашал проходить и садиться. Только там говорили, похоже, по-арабски, пела зурна, курился сладкий синеватый дымок и хоронили какую-то девицу.
В правилъном похоронном доме 'Вайс и Сыновья', в том, что ближе к автомобильному переезду, еще и не начинали. Суетился распорядитель; и прибывающие неуверенно толкались в прихожей прежде, чем войти в положенную дверь. Было довольно морозно и зябко, так что многие группировались в очереди перед узкой туалетной дверцей, курили, вполголоса переговаривались.
- Как-то мой Элик? Успеет сегодня? Самые рабочие часы, а ему босс по часам платит.
- Покойник тебя не спросил, когда тебе удобнее?
- Я его мало знал. Это со второго этажа?
- Нет, тот был на прошлой неделе.
Стоял полумрак и застарелый тошненький дух. Душно пахли надраянные мастикой длинные темные лавки с коробами для молитвенных книг. У окна, замазанного белилами до половины, ближе к отопительной батарее, сидели Голдин и Гилдин, раскачивая ножками, не достающими до пола. Разглядывали входящих, шумно шептали: - Никаких цветов, вы с ума сошли! Жать руки не полагается. Возьмите кипеле у входа; никаких вам 'здравствуйте', никаких вам 'спасибо'...
Входящие продолжали дискуссию: - Кого-то еще беспокоят рабочие часы, меня лично никакой начальник в Белом Доме не ждет с докладом. У нас теперь один, господа, начальник - товарищ велфэр. Отсядем-ка лучше от двери, по ногам холод несет...
Однако дверь в зал совсем не выходила наружу; от уличного входа ее отделял вестибюльчик и тамбур. Это Дарий, или то,что недавно было Дарием Коршем, еще витало поблизости от своего отказавшего тела. Эманация Дария то, что сейчас, как и тысячи лет назад, гадательно определяли мифической душой в объятиях ангела смерти, реже - ангела жизни. Субстрат или субстанция такая, до сих пор необьяснимая, но и никак не покидающая воображение 'нечто', под которое, по мере умудренности, подставляют то дымок и запах, то магнетизм или плазму, - это 'нечто' плавало сейчас над покинутым своим обиталищем, теперь уже бездушной восковеющей куклой,страшно отяжелевшей, с сосудами, залитыми формальдегидом, как свинцом. Крышка гроба, изнутри обшитая белым шелком, стояла ребром между свернутьм в рулон старым ковром и ящиком со свечами. У входа на амвон сидели жена и дочь усопшего, соседи по лестничной клетке. Чем больше входило новых людей, тем заметней и горше убивалась жена, отворачивая в шаль за одну ночь постаревшее лицо, повторяя: - ...спросил меня яблочка, я только пришла с кухни, а его уже не-е-ет...
- Хватит, мам, хватит, - говорила Ирина. - Ой, он кисленького хотел. Зачем он мне это устроил! - Анна всплеснула руками с шалью, и дух Дария спланировал к Голдину-Гилдину, где шептались.
- Почему Додик не выходит из автомобиля, скоро начнут? - О, он внутрь не войдет, я знаю. Говорят, не переносит. Нельзя ему. Отрицательные эмоции.
Дух Дария сгустился на мгновение у сразу заиндевевшего окна, за которым виднелся Додик, сидящий, нахохлившись, в задраянном Кадиллаке. С момента вчерашней полночи, когда Дарий увидел себя в зеркале и чернота заливала его образ, наступила невесомость; потом начался длинный комариный звон, вместе с которым стали потрескивать бесконечные, продолжающиеся до самого рассвета, множества точечных вспышек, пока душа Дария, дарованная ему как и каждому, но лишь на срок, особождалась, как бы отпарывалась от уже непригодного, опадающего под мертвой тяжестью тела. Дарий отчетливо слышал в блаженной черноте крики жены, беготню, тонкое, почти ультразвуковое стенание бедного Додика, ночевавшего у них, в Квинсе, потом приезд бригады реаниматоров, сирену полиции - все то, как это бывало почти каждую ночь у дома престарелых напротив. Додик просил, чтобы его, Додика, спасли.
Дарий хотел было сам встать и помочь, но, как во сне, не мог. Непроглядность, по мере освобождения, прояснялась - чернота разделялась на пятна; они, как амебы, задвигались, затолкались, наплывая одна на другую, потом раздвинулись, открывая бледнолиловое небо с мириадами вспышек-звезд. Появились силуэты - комната, все вокруг, что имело отношение к происходящему. Дарий узнал Додика в кресле с полотенцем на голове. Микроскопические ранки, вспыхивающие синапсы уже надпарывали слабовольную Додикину душу вслед за освободившейся Дариевой. И затем, в госпитале, при процедурах и перевозке сюда, в похоронный дом Дарий-дух следовал в намагниченном поле за своим телом, различая кругом образы и звуки...
Цецилия Рахмунова сидела в окружении дородных приятельниц, внимательно ее слушающих: - ...потом она мне говорит: - А теперь принеси жар. Какой, думаю, тебе жар, голова садовая, когда от жары и так дышать было нельзя. Тем летом я только начинала этой американке помогать - убраться там , сготовить...- Ты ей свой цимес угостила, Циль? - Обожди, слушайте,- приводит меня за руку и показывает на кувшин с лимонадом - 'жар' по-ихнему. Я себе сразу карандашом записала, чтоб не быть опять дурой; другой раз скажет 'жар', я ей сразу - кувшин. Я порядки понимаю. Эта Линда у меня в Душанбе щибче б побегала. А то нет! Подошли, подсели еще две женщины. Циля им скорбно кивнула: - Ему уже хорошо. - Дарию уже хорошо.
- Слышали, - сказала вновь прибывшая, - он Аню спросил перекусить, она пошла приготовить и - бац! Вот тебе легкая смерть. Как святой! Я-б себе лично мечтала.
Все дружно согласились и позавидовали. - Отчего умер? - спросила одна. - Болел?
- Да что вы, - сказала Рахмунова, - забыли? Вчера у меня плясал, веселился!
Женщины испуганно поежились.Зал был уже полон. Будто все русские пенсионеры Риго-Парка на этот люто похолодавший день перенесли свои посиделки сюда, в отпевальню Вайса.
Балкопа, на правах распорядителя, бегал звонить и к входным дверям кого-то встретить, заглядывал в узкий, как шкаф, кабинет раввина, чтобы там, мешая идиш, немецкие и английские слова, еще раз напомнить ребе, какой замечательный человек был Дарий Корш. Раввин пил из картонного стаканчика кофе. Над конторкой висел портрет любавического Мойше Сфорима , похожего здесь на Деда-Мороза в своей черной коммивояжерской шляпе. Балкопа был возбужден, его щеки пылали.
- Милый Соля, - отмечал, проплывая и кружась, Дарий. - Никто горячее тебя не берется за трудное дело - будь то свадьба, обрезание или похороны. Соломон был в своем ни разу не надеванном финском костюме-тройке, еще из Москвы. Шикарном, сладко попахивающим нафталином, что почему-то было приятно для Дарьиной эманации и притягивало. Не считая почтальона Льюиса и нищего Сеймура, в зале еще находилось несколько американцев, соседей и лиц из службы соцобеспечения, Дарию мало памятных, и оттого в месте их нахождения отмечалось некоторое выпадение инородного пространства.
Наконец, из-за бордовой портьеры, как на сцену, вышел щуплый ребе в черном лапсердаке и черной фетровой шляпе. Все затихли. Даже Анна устала и затаилась беззвучно. Ребе скороговоркой прочитал заупокойный кадиш, то тут, то там вставляя имена Дария и его отца, Элиягу. При имени мужа Анна снова порывалась сорваться, но, видимо, слез не осталось. Откашлявшись, ребе раскрыл книгу и, не глядя в нее, продекламировал несколько параграфов английского текста. Отложил молитвенник. Прикрыл глаза,беззвучно шевеля губами, совершая быстрые наклоны во все четыре стороны, сказал 'Амен'. Потом, прищурившись и вглядываясь куда-то вглубь темного зала, начал рассказывать на идиш истории и притчи. Он не говорил, а почти пел, закатывал глаза и покачивался в такт рассказа. Русские евреи, те, что постарше, понимали или им казалось, что они понимают отдельные умные обороты и заключения, но, помимо слов, они понимали еще извечный этот знакомый мотив с покачиванием, горестным вопрошанием, со скептическим пожиманием плеч и невозможно скорбньм, вытянутым выражением лица, все завершающееся взмахом обеих рук и как бы насмешливьм хмыком. В ответ на что молодежь, находящаяся в зале, неуверенно переглядывалась. Им казалось, что раввин рассказывает хохмы - и это на похоронах! Разве можно? Они видели и смекали, что старшие принимают это как должное, из чего заключали, что, видимо, хорошие хохмы уместны везде, даже на похоронах. Может быть, всех внимательней слушал панихиду, Хибру, Идиш, Инглиш... не важно на каком языке, сам Дарий. На сей раз он понимал абсолютно все. Это к нему ведь обращался раввин, еще больше, чем к сидящим в зале. Дарий не только понимал, он следовал каждому слову притчи. Одурманенный жарким многолюдным дыханием в молельне, он кружился и плясал под все убыстряющийся 'Клезмер'; рука в руке с отцом Элиягу скакал по лужам, и куры разбегались от них врассыпную...