К пятнадцати годам отвращение к задаванию вопросов превратилось у Скелы в болезнь, точнее – в одну из болезней, развившихся у него к этому времени. Однажды он остался в школе после уроков, чтобы «довывести» уравнение Максвелла, для чего ему была нужна большая доска. Он с утра не ел, его немного тошнило, но идти домой не хотелось. Из-за скрипа мела по доске он слишком поздно услышал легкие шаги и, обернувшись, увидел Сенема, совсем еще молодого преподавателя математики в десятом классе (сам он был в девятом). Он удивился и очень тихо сказал: «Если вам нужен класс, то я готов его немедленно освободить». (Про себя подумав: «Чего он от меня хочет, этот прозский выродок?») Сенем, помедлив, сказал: «Мне не нужен класс. Давай поговорим, если, конечно, у тебя есть время». Скела сказал: «Чего ты от меня хочешь, прозский выродок?» Голос у него звенел, как у подростка после первой поебки. Сенем улыбнулся, сел на парту, закурил и, пуская серо-голубые колечки дыма, ответил низким бархатистым голосом, мягко убеждающим и полным веры в абсолютный смысл дела или разговора, затеянного его хозяином: «Во-первых, ты не прав, называя меня прозским выродком, – во мне нет ни капли прозской крови, как, впрочем, и юэльской. Во-вторых, ты чудовищно невежлив, называя меня выродком. Даже если это и правда, людям неприлично напоминать об их врожденных недостатках. В-третьих, твоя невежливость особенно отвратительна из-за того, что ты считаешь, что твое положение школьного гения дает тебе право быть невежливым. В-четвертых, у тебя ошибка в левой части раскладки, и если бы я ее не заметил, ты бы промудохался здесь еще добрых два часа».
Все, что было после этого, произошло сразу и само собой, как нередко случается. Он у Сенема, пьет водку с ним, с его совсем еще молодой теткой и какой-то девушкой. Он кричит: «Да будут прокляты прозы, юэли и все говно, которое они говорят друг о друге и о самих себе!» Он в другой комнате с теткой Сенема, пытается сзади расстегнуть ей платье. Она просит, чтоб он лучше снял свои тесные школьные брюки и в остальном положился на нее. Утром она для всех готовит крепчайший кофе и омлет. Все – она, разговоры, крики, водка, сигареты – в первый раз в жизни.
Странно, но это революционное, казалось бы, событие не оказалось для него началом новой жизни, не стало точкой, с которой началось новое осознание им самого себя, точнее, тем моментом, от которого много позднее началось движение мысли назад. Эпизод с Сенемом и непосредственно последующие за ним события не разрушили герметичность его существования. Скорее, они даже усилили эту герметичность, придав ей ту форму, в которой существование сделалось человечески возможным. Иначе он бы не выдержал.
Страна плавно катилась по волнам деталаканизации, незаметно снижая скорость и порою настолько замедляя движение, что остановись она тогда, то едва ли сама бы это заметила. Еще раз враги превратились в друзей, а друзья во врагов, чтобы навсегда исчезнуть из живой памяти, – лишь серые пятна параграфов официальных учебников, которых давно никто уже не читал, да, впрочем, и не писал тоже. Современная история кончилась, а старая оборвалась, не успев кончиться, и теперь ждала наступления следующей великой эпохи, которая подберет оборванные концы незавершенного прошлого и станет их связывать с новым выдуманным настоящим в узлы лжи, подлости и предательства.
Следующие три года Скела провел практически в постели тетки Сенема, покидая ее, только когда надо было сдать очередной зачет или экзамен в университете. Иногда он забегал домой, где его отсутствие ощущалось все меньше и меньше. Отец постепенно умирал. Когда раз Скела случайно оказался в его кабинете, – странно, но дверь была открыта, обычно отец запирал ее на ключ, даже когда выходил в уборную, – то увидел на столе два портрета в позолоченных рамках: фотографию молодого Талакана и темно-коричневую прошловековую олеографию, изображающую последнего верховного жреца юэлей, которого примерно две тысячи лет назад ломские завоеватели закопали живьем в землю. Мать… но здесь надо перейти к событиям, которые завершили это трехлетие, отрезав его вместе с детством от всей последующей жизни Скелы.
Однажды, когда он после занятий как обычно зашел к тетке Сенема, дверь открыл Сенем. В этом не было ничего странного, странным был страх, неожиданно охвативший Скелу, когда Сенем резким движением подбородка пригласил его последовать за ним в столовую. Разлив водку по узким высоким неводочным стаканчикам, он спросил Скелу: «Опять не спрашиваешь?» – «Хорошо, я спрошу – где Ирена?» – «Сегодня утром улетела на нашу с ней историческую прародину. Точнее, мою, ибо она на три четверти прозка. Я не велел ей тебе говорить, чтоб мне было проще, понял? Для облегчения дела она вышла замуж за секретаря нашего (ха-ха!) посольства. Вчера вечером была свадьба. Она ведь еще совсем молодая, ей двадцать девять лет. Это – первое. Теперь – второе (совсем как тогда, в пустом классе, перед доской с уравнением Максвелла). Я тоже здесь не задержусь. Ха-ха, хочется взглянуть на маленькое комфортабельное королевство, из которого двести пятьдесят лет назад приехали мои предки отливать пушки для молодой империи. Ту нашу последнюю задачку по гидродинамике дорешишь сам. Третье – пора тебе начать спрашивать, Скела, все равно кого и о чем. И ждать ответа. Четвертое. Только что звонила твоя мать и просила тебя обязательно зайти к ней вечером. У нее был взволнованный голос. Ты ведь знаешь, у прозов все говорится взволнованным голосом. И пятое: я думаю, что твое детство кончилось.»
Он смотрел на мать. Она сидела в глубоком кресле, которое он почему-то ненавидел с тех пор, как себя помнит (Сенем сказал бы, что ненавидеть кресло, в котором сам не сидишь, чистый абсурд). «Отца увезли в больницу, – сказала мать, – он умирает». Она встала, обошла обеденный стол и, остановившись перед ним, спросила: «Сколько лет твоему отцу, Скела?» – «Семьдесят, кажется». – «Семьдесят шесть. Ну, а мне сколько, как тебе кажется?» Тут ему ничего не казалось, он просто не мог себе представить ее возраст. Любое высказанное вслух предположение неизбежно окажется враньем, даже если он случайно и угадает. «Ну, лет пятьдесят шесть». – «Тридцать девять, мой нежный единственный сын. Я вышла за твоего отца двадцать лет назад, когда он инспектировал войска Южного округа (Талакан любил посылать филологов проверять работу сталеваров). Пятьдесят шесть лет было бы сейчас его первой жене. Она была из старого прозского рода. По приказу талакановского наместника Рибеана ее расстреляли вместе с отцом и сестрами. Говорили, что перед расстрелом молодые женщины были изнасилованы всем взводом (это случилось тридцать лет назад, но я узнала об этом совсем недавно от вернувшегося живым из концлагеря Гериана, друга твоего отца). Твой отец все это съел. Но себя я не дам ему съесть, ни живому, ни мертвому. Если он вернется из больницы, он меня здесь уже не застанет. Завтра мы с Герианом улетаем на Южный Залив, там начнется наша новая жизнь, может быть, у меня будут дети, твои новые братья и сестры, и кто знает, не станешь ли ты сам тогда новым?»
Поздно вечером он возвращался к Сенему и, прислушиваясь к стуку своих каблуков по обледеневшему тротуару, решил, что детство вроде действительно кончилось.