- Я, - говорит, - секретарь, мне надо три рубля дать.
- Я, - мол, - тебе трёх копеек не дам.
- А я тебя не пущу!
- Сам пройду!
Увидал он, что не уступлю.
- Идём, - говорит, - это я шучу, уж очень ты смешной.
И привёл меня в маленькую комнатку, сидит там на диване в углу седой старичок в зелёной рясе, кашляет, лицо измождённое, глаза строгие и посажены глубоко под лоб.
"Ну, - думаю, - этот мне что-нибудь скажет!"
- С чем пришёл? - спрашивает он.
- Смутился, - мол, - душой я, батюшка.
А секретарь этот, стоя сзади меня, шепчет:
- Говори: ваше преподобие!
- Велите, - говорю, - уйти служащему, мне при нём стеснительно...
Взглянул на меня протопоп, пожевал губами, приказывает:
- Выдь за дверь, Алексей! Ну, говори, что сделал?
- Сомневаюсь, - мол, - в милосердии господнем.
Он руку ко лбу приложил, поглядел на меня и нараспев шепчет:
- Что? Что-о такое, а? Ах ты, дубина!
Обижаться мне не время было, да и не обидна привычка властей наших ругать людей, они ведь не так со зла, как по глупости.
Говорю ему:
- Послушайте меня, ваше преподобие!
Да и присел было на стул - но замахал старичок руками, кричит:
- Встань! Встань! На колени должен пасть предо мной, окаянный!
- Зачем же, - говорю, - на колени-то? Ежели я виноват, то не перед вами, а перед богом!
Он - пуще сердится:
- А я кто? Кто я тебе? Кто я богу?
Из-за пустяка мне с ним стыдно спорить. Опустился на колени - на вот! А он, пальцем мне грозя, шипит:
- Я тебя научу священство уважать!
Пропадает у меня охота беседовать с ним, и покамест совсем не пропала - начал я говорить; начал, да скоро и забыл про него - первый раз вслух-то говорю мысли мои, удивляюсь словам своим и весь - как в огне.
Вдруг слышу - кричит старичок:
- Молчи, несчастный!
Я - как об стену с разбега ударился. Стоит он надо мной и шепчет, потрясая руками:
- Понимаешь ли ты, безумное животное, слова твои? Чувствуешь ли велие окаянство твоё, безобразный? Лжёшь, еретик, не на покаяние пришёл ты, а ради искушения моего послан дьяволом!
Вижу я - не гнев, а страх на лице у него. Трясётся борода, и руки, простёртые ко мне, мелко дрожат.
Я тоже испугался.
- Что вы, - говорю, - ваше преподобие, я в бога верую!
- Лжёшь, собака заблудшая!
И начал он мне угрожать гневом божиим и местью его, - начал говорить тихим голосом; говорит и весь вздрагивает, ряса словно ручьями течёт с него и дымом зелёным вьется. Встаёт господь предо мною грозен и суров, ликом тёмен, сердцем - гневен, милосердием скуп и жестокостью подобен иегове, богу древлему.
Я и говорю протопопу:
- Сами вы в ересь впадаете, - разве это христианский бог? Куда же вы Христа прячете? На что вместо друга и помощника людям только судию над ними ставите?..
Тут он меня за волосья ухватил, дёргает и шепчет, всхлипывая:
- Проклятый, ты кто такой, кто? Тебя надо в полицию представить, в острог, в монастырь, в Сибирь...
Тогда я опомнился. Ясно, что коли человек полицию зовёт бога своего поддержать, стало быть, ни сам он, ни бог его никакой силы не имеют, а тем паче - красоты.
Поднимаюсь с колен и говорю:
- Пустите-ка меня...
Отшатнулся старик, задыхается:
- Что хочешь делать?
- Уходить хочу! Научиться, - мол, - мне у вас нечему, речи ваши мертвы, да и бога ими умерщвляете вы!
Он снова начал говорить о полиции, ну, мне это всё равно: полиция больше того не отнимет, сколько он хотел.
- Славе божией, - говорю ему, - служат ангелы, а не полиция, но ежели вы иначе веруете - поступайте по вере вашей.
Наскакивает он на меня, зелёный.
- Алексей, - кричит, - гони его вон!
Алексей этот с большим усердием вытолкал меня на улицу.
Вечер был, часа два беседовал я с протопопом. Сумрачно на улице, скверно. Народ везде гуляет, говор и смех - о ту пору праздники были, святки. Иду расслабленно, гляжу на всех, обидно мне и хочется кричать:
"Эй, народ! Чему радуешься? Бога у тебя искажают, гляди!"
Иду - как пьяный, тоска мне, куда идти - не знаю. К себе, на постоялый, - не хочется: шум там и пьянство. Пришёл куда-то на окраину города, стоят домики маленькие, жёлтыми окнами в поле глядят; ветер снегом поигрывает, заметает их, посвистывает. Пить мне хочется, напиться бы пьяному, только - без людей. Чужой я всем и перед всеми виноват.
"А что, - думаю, - пойду вдоль по полю, куда приду?"
Вдруг из ворот женщина выскочила, в одном платье, едва шалью покрыта; взглянула в лицо мне, спрашивает:
- Как зовут?
Понял, что гадает она, говорю:
- Не скажу, потому - несчастлив человек.
Она смеётся.
- На праздниках-то? Мне веселье не в пору.
- А что, - спрашиваю, - есть здесь близко трактир какой-нибудь, посидел бы я там, а то - холодно!
Смотрит она на меня пристально и говорит ласково так:
- Вон там трактир, а хочешь - иди ко мне, чаем напою!
Не подумал и - без воли - пошёл за нею. Вот я в комнате; на стене лампа горит, в углу, под образами, толстая старуха сидит, жуёт что-то, на столе - самовар. Уютно, тепло. Усадила меня эта женщина за стол; молодая, румяная она, грудь высокая. Старуха из угла смотрит на меня и сопит. Лицо у неё большое, дряблое и словно без глаз. Неловко мне - зачем пришёл? Кто такие?
Спрашиваю молодку:
- Чем занимаетесь?
- Кружева плетём
Верно: с полки гроздьями коклюшки висят. А она вдруг задорно улыбнулась и говорит прямо в глаза мне:
- А ещё - гуляю я!
Старуха засмеялась жирновато:
- Экая ты, Танька, бесстыдница!
Не скажи старуха этого - я бы не понял Татьяниных слов, а понял сконфузился. Первый раз в жизни гулящую девицу столь близко вижу, а конечно, скверно думаю про них.
Татьяна смеётся.
- Гляди-ка, Петровна, покраснел он!
А меня уже и зло берёт: вот так попал! Прямо с покаяния да в окаянное! Говорю девушке:
- Разве этаким делом хвастаются?
Она дерзко отвечает:
- Я вот - хвастаюсь!
Старуха опять сопит:
- Эх ты, Татьяна, Татьяна!
А я - не знаю, что сказать и как уйти от них, - на ум не идёт! Сижу молчу. Ветер в окна постукивает, самовар пищит, а Татьяна уж и дразнит меня:
- Ой, жарко мне!
И кофту свою у ворота расстегнула. Лицо у неё хорошее, и хоть глаза дерзкие - привлекают они меня. Подала старуха вина на стол, простого бутылку да наливки.