- Я забыла... Я не поздоровалась с вами... Это - свинство, я извиняюсь! слышите?
Лицо её вспыхнуло румянцем, глаза конфузливо опустились. Илья смотрел на неё, и в сердце у него играла музыка.
- Извиняюсь... Мне показалось, у вас тут... кутёж...
Она остановилась, как бы проглотив какое-то слово.
- А когда вы... упрекнули меня, я думала - это говорит хозяин... и ошиблась! Очень рада! Это было чувство человеческого достоинства.
Она вдруг вся засветилась хорошей, ясной улыбкой и сердечно, с наслаждением, как бы смакуя слова, выговорила:
- Я - очень рада, всё вышло так... ужасно хорошо! Ужасно хорошо!
И исчезла, улыбаясь, точно маленькая серая тучка, освещённая лучами утренней зари. Товарищи смотрели вслед ей. Рожи у обоих были торжественные, хотя немножко смешные. Потом Лунёв оглянул комнату и сказал, толкнув Пашку:
- Чисто?
Тот тихонько засмеялся.
- Н-ну... фигура! - легко вздыхая, продолжал Лунёв. - Как она... а?
- Как ветром всё смела!..
- Вот - видал? - с торжеством говорил Илья, взбивая жестом руки свои курчавые волосы. - Извинялась как, а? Вот что значит настоящий образованный человек, который всякого может уважать... но никому сам первый не поклонится! Понимаешь?
- Личность хорошая, - улыбаясь, подтвердил Грачёв.
- Звездой сверкнула!
- Н-да. И сразу всё разобрала - кому куда и как...
Лунёв возбуждённо смеялся. Он был рад, что гордая девушка оказалась такой простой, бойкой, и был доволен собою за то, что сумел достойно держаться перед нею.
Гаврик вертелся около них и скучал.
- Гаврилка! - поймав его за плечо, сказал Илья. - Сестра у тебя молодчина!
- Она добрая! - сказал мальчик снисходительно. - Торговать сегодня будем? А то - пусть будет вроде праздника... я бы в поле пошёл тогда!
- Нет сегодня торговли! Павел, идём, брат, и мы с тобой гулять!
- Я пойду в полицию, - сказал Грачёв, снова хмурясь, - может, свидание дадут...
- А я - гулять!
Бодрый и радостный, он не спеша шёл по улице, думая о девушке и сравнивая её с людьми, которые ему встречались до сей поры. В памяти его звучали слова её извинения пред ним, он представлял себе её лицо, выражавшее каждой чертою своей непреклонное стремление к чему-то...
"А как она сначала-то обрывала меня?" - с улыбкой вспомнил он и крепко задумался, почему она, не зная его, ни слова не сказав с ним по душе, начала относиться к нему так гордо, сердито?
Вокруг него кипела жизнь. Шли гимназисты и смеялись, ехали телеги с товарами, катились пролётки, ковылял нищий, громко стукая деревянной ногой по камням тротуара. Двое арестантов в сопровождении конвойного несли на рычаге ушат с чем-то, лениво шла, высунув язык, маленькая собака... Грохот, треск, крики, топот ног - всё сливалось в живой, возбуждающий гул. В воздухе носилась тёплая пыль и щекотала ноздри. В небе, чистом и глубоком, горело солнце, обливая всё на земле жарким блеском. Лунёв смотрел на всё с удовольствием, какого не испытывал давно уже, всё было какое-то особенное, интересное. Вот быстро идёт куда-то красивая девушка с бойким, румяным лицом и смотрит на Илью так ясно и хорошо, точно хочет сказать ему:
"Какой ты славный!.."
Лунёв улыбнулся ей.
Мальчик из магазина бежит с медным чайником в руках, льёт холодную воду, обрызгивая ею ноги встречных, крышка чайника весело гремит. Жарко, душно, шумно на улице, и густая зелень старых лип городского кладбища манит к себе, в тишину и прохладную тень. Окружённая белой каменной оградой пышная растительность старого кладбища могучей волной поднимается к небу, вершина волны увенчана, как пеной, зелёным кружевом листьев. Там, высоко, каждый лист чётко рисуется в синеве небес, и, тихо вздрагивая, он как будто тает...
Вступив в ограду кладбища, Лунёв медленно пошёл по широкой аллее, вдыхая глубоко душистый запах лип. Между деревьев, под тенью их ветвей, стояли памятники из мрамора и гранита, неуклюжие, тяжёлые, плесень покрывала их бока. Кое-где в таинственном полумраке тускло блестели золочёные кресты, полустёртые временем буквы надписей. Кусты жимолости, акации, боярышника и бузины росли в оградах, скрывая ветвями могилы. Кое-где в густых волнах зелени мелькал серый деревянный крест, тонкие ветки обнимали его со всех сторон. Белые стволы молодых берёз просвечивали бархатом своим сквозь сеть густой листвы; милые и скромные, они как будто нарочно прятались в тени - затем, чтоб быть виднее. За решётками оград, на зелёных холмах, пестрели цветы, в тишине жужжала оса, две белые бабочки играли в воздухе, бесшумно носились какие-то мошки... И всюду из земли мощно пробивались к свету травы и кусты, скрывая собою печальные могилы, вся зелень кладбища была исполнена напряжённого стремления расти, развиваться, поглощать свет и воздух, претворять соки жирной земли в краски, запахи, в красоту, ласкающую сердце и глаза. Жизнь везде побеждает, жизнь всё победит!..
Лунёву было приятно гулять среди тишины, вдыхая полной грудью сладкие запахи лип и цветов. В нём тоже всё было тихо, спокойно, - он отдыхал душой и ни о чём не думал, испытывая удовольствие одиночества, давно уже неведомое ему.
Он свернул с аллеи влево на узкую тропу и пошёл по ней, читая надписи на крестах и памятниках. Его тесно обступили ограды могил, всё богатые, вычурные ограды, кованые и литые.
"Под сим крестом покоится прах раба божия Вонифантия", - прочитал он и улыбнулся: имя показалось ему смешным. Над прахом Вонифантия был поставлен огромный камень из серого гранита. А рядом с ним в другой ограде покоился Пётр Бабушкин, двадцати восьми лет...
"Молодой", - подумал Илья.
На скромном белом мраморе в виде колонны он прочитал:
Одним цветком земля беднее стала...
Одной звездой - богаче небеса!
Лунёв задумался над этим двустишием, чувствуя в нём что-то трогательное. Но вдруг его как будто толкнуло чем-то прямо в сердце, и он, пошатнувшись, крепко закрыл глаза. Но и закрытыми глазами он ясно видел надпись, поразившую его. Блестящие золотые буквы с коричневого камня как бы врезались в его мозг:
"Здесь покоится тело второй гильдии купца Василия Гавриловича Полуэктова".
Через несколько секунд он уже испугался своего испуга и, быстро открыв глаза, подозрительно начал всматриваться в кусты вокруг себя... Никого не было видно, только где-то далеко служили панихиду. В тишине расплывался тенорок церковнослужителя, возглашавший: