А ценности еще не все, и с ценностям еще можно бороться. Но как бороться против тех ядов культуры, которые вошли в кровь и отравили самые истоки духовной жизни? Есть паутинные сети умозрений, из стальной паутины, сотканной вековым опытом: они пленяют ум неощутимо и верно; есть торные пути сознания, куда незаметно вовлекается лень; есть рутина мышления и рутина совести, есть рутина восприятий, трафареты чувств и бесчисленные клише речений. Они подстерегают самое зачатие духовных зародышей, тотчас обволакивают их и как бы в любовных объятиях увлекают на избитые пути. Наконец, есть несметные полчища знаний; страшные своей многочисленностью и непреклонностью; они наводняют ум и располагаются в нем по праву объективной истины, не дожидаясь, пока голод призовет нужных из их числа; и дух, отягощенный ими, никнет в тесноте, бессильный и усвоить их существенно, и извергнуть. Я говорю, следовательно, не о свободе от умозрения, а о свободе умозрения, вернее-о свободе, непосредственности и свежести созерцания, чтобы мудрость отцов не запугивала робких, не потакала косности и не застила далей, чтобы стала быть новая восприимчивость и новая мысль, не каменеющие тотчас в каждом своем обретении, а вечно пластичные, свободно-подвижные и бесконечность. Тогда-то явятся те веселые странники и нищие духом, беспечные и любознательные, о которых вы говорите: теперь их нет, или есть только мнимые, теперь никто не проходит, как чужеземец, мимо алтарей и кумиров, но и вы, мой друг, незаметно для себя, возлагаете жертвы на многие алтари и бессознательно чтите кумиры, ибо яд, говорю я, в нашей крови. И не я хочу закрепить человечество на горизонтальной плоскости,- это вы пишете: "пойдем дальше, не озираясь и не меря пути". Я говорю именно: личность на этой равнине-вот вертикальная линия, по которой должна восходить новая культура.
М. Г.
IX.
М. О. Гершензону.
Диалог между нами существенно затрудняется в смысле словопрения, каким, впрочем, он вовсе и не должен был стать. Вы по природе своей, дорогой друг мой, монологист. На пути диалектики вас не заманишь: логика для вас не закон. Что вам до словесных противоречий себе самому, перечень коих я мог бы представить вам, как предъявляют векселя к оплате, если бы мой вкус не советовал мне воздержаться от этого покушения на внутренний, душевный смысл ваших признаний. Да мы же и условились, что истина не должна быть принудительной. Что же мне остается? Петь и играть вам на своей свирели? "Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам плачевные песни, и вы не плакали",-так укоряют друг друга дети евангельской притчи, мы же мним о себе, что уже не дети. "Хорошо спето",- скажете вы с ласковою улыбкой певцу, мимо идя своей дорогой. "Добрый путь в землю обетованную"-хочется крикнуть вам вслед, ибо вы сами об ней упоминаете, и грезится вам, конечно, она, - ее гроздия и смоковницы ("каждый сядет под своей смоковницей" как сказано в Библии), ее неистощенные пажити и холодные ключи, но где она именно и какова в точности,-не запредельна ли даже этому миру явлений,- вам как будто и знать не надобно: только бы до нее дойти (ведь до нее непременно дойдешь, на то она и "обетованная" земля) или хотя бы с горы Нево ее завидеть, ибо в ней сияет "тройственный образ совершенства". И не отдадите вы своей кочевой непоседливости и палящей жажды своей по студеной воде - древней жажды сорокалетнего странствия в пустыне - за мясные котлы Египта, и его храмы, пирамиды и мумии, и всю мудрость, и все посвящения египетские. Вы вкусили от этой мудрости, от этих посвящений, как Моисей, и хотели бы все забыть; ненавистен вам Египет, - опротивела мумийная "культура", с ее неутоляющей Вашей жажды мудростью.
Какая разница между вами и Ницше, бремени которого, вам так же чужеродного, как и весь Египет, вы закономерно не пытались поднять на свои и без того чрезмерно отягощенные ношею духовных ценностей и достопамятностей плечи. К чему вам было бы предпринимать об руку с ним опасное паломничество в ущелье Сфинкса, чья певучая загадка ("кто ты и что ты, пришлец"?-Эдип ответствовал: "человек"...) звучит для каждого предстоящего особенною, своеобразною мелодией. Конечно, проблема Ницше- наша проблема: культура и личность, ценность, упадок и здоровье, особенно здоровье. И едва ли какая-либо инициация личности в современной культурной среде может свершиться без того, чтобы "посвящаемый" (как говорят теософы) не встретился с ним, как со "стражем порога". Ницше сказал: "человек есть нечто, что должно быть преодолено",-и этим лишний раз засвидетельствовал, что путь освобождения личности есть путь ввысь и в глубь, движение по вертикали. Опять обелиск, опять пирамида! "Может быть, вполне может быть",-торопливо отмахиваетесь вы, ибо чресла ваши препоясаны, и горящий взор мерит горизонты пустыни: "только, прежде всего, прочь отсюда, вон из Египта!" Если бы вы были некоторое время и в некоторой мере "ницшеанцем", вы непосредственно почувствовали бы, как у человека, вьючного животного культуры, являющего формы верблюда (уподобление найдено Ницше, пафос его- ваш), прорезаются львиные когти; вы ощутили бы, как пробуждается в нем стихийный пустынный голод хищника, нудящий его растерзать нечто живое, чего дотоле он боялся, и отведать его крови. Это живое и кровеносное именуется на отвлеченном языке нового Египта, в его жреческих книгах, "ценностями": ведь они дивно живучи и живы, потому что живою своею кровью напитало их, как вы говорите, человечество, огненную душу свою в них вдохнуло, хоть и воссели они, неподвижные, на своих тронах "кумирами и всяческими подобиями того, что на небесах горе, и на земле внизу, и в водах под землею". Но Ницше не только растерзатель, кровопийца и психофаг: он законодатель. Еще не став "младенцем", каким должен, по его предуведомлению, обернуться лев, он разбивает скрижали старых ценностей, чтобы на новых, ungue leonis, иные начертать письмена. Он хочет дать новый завет все тому же ветхому Египту,-"переоценить" все то же языческое наследье родовое. Он входит в сонм великих ваятелей идеала; иконописцем делается он из иконоборца. Что до вас,-студеной воды жаждете вы, а не горячей крови; ведь Вы только странник в пустыне, но отнюдь не хищник; и в самом Египте не разрушитель вовсе, а разве лишь,-перед инквизиционным судом жрецов,- сеятель подозрения, сомнения, разложения; и не по сердцу вам законодательствовать, да и переоценивать собственно нечего, ибо оценки ваши, по существу и в самом ядре своем, пожалуй, и совпали бы именно с признанными ценностями; но вам нужно почему-то начать с мнимого развенчания и демонстративной отмены последних. Быть может, вам кажется, что они не оживут, если не умрут,-что не бессмертные они божества, если не выдержат испытания смертью. Движет вас, думается мне, глубокий и тайный импульс, полярно противоположный тем импульсам, коими было обусловлено в веках все преемственное кумиротворчество мира, именуемого в Священном Писании языческим. Гений язычества проецировал свое лучшее в трансцендентный образ или незримую, но трансцендентную идею-образ сверхчувственный,-объективировал свое высшее в символ, подобие, икону, кумир, и даже "на отмели времен", как вы любите говорить, в век Канта и окончательного затвора и замурования духа рефлексией в одиночной камере индивидуальной личности; искал спасти "идею", как "идею регулятивную" в разумном сознании человека. Вы, сам, не отдавая себе в том отчета, являетесь типическим представителем иного, одинаково древнего и искони иконоборческого тяготения к поглощению идеи сумерками подсознательного. "Регулятивная идея",-все равно трансцендентная ли, или имманентная, но все же идея,-как таковая, не нужна вам и деспотически-стеснительна: вам нужен регулятивный инстинкт. Бога знаете и хотите вы не в небе зримом и не в небесах незримых человека, но в огненной душе живущего, и дыхании его жизни, в пульсации его жил. Из этой мысли глядит на нас, повторяю, седая старина, не менее древняя, чем иероглифы Египта. Вспоминаются мне стихи мои о человеке первоначальных времен, который не боялся смерти, как боимся ее мы: