Уж если в нем заложено доброе, он волей-неволей поделится им, сломит эгоизм в себе и в окружающих, порадует кого-то сердечным рукопожатием, бескорыстной помощью, пойдет даже на самопожертвование.
Все положительное, что в человеке накоплено, все лучшие качества, что таятся в нем, — все это неисчерпаемое человеческое богатство не пропадает даром, оно не растрачивается впустую, оно не может прозвучать как безответное эхо.
В последнее время Людвик плохо спал. То и дело просыпался, напряженно прислушивался к различным звукам в тихом доме — к скрипу дверей, к подозрительному шороху или отдаленному шуму, — словно верил, что Эда, как обычно, около полуночи вернется из «Денницы» и бесцеремонно разбудит его, чтобы поделиться своими впечатлениями и мыслями.
«Неужели ты не понимаешь, что в теперешней обстановке человек не может проявить свою волю? Всех нас прижали к стенке, как кроликов. Они не только сожрали и разграбили все, что было возможно, но еще хотят лишить нас совести…»
Людвик в полусне слышал его тяжелое дыхание, однако глаз не открывал, чтоб всмотреться в густой полумрак, чтобы определить, сидит ли Эда, как прежде, за столом, положив голову на ладони, словно не в силах выдержать тяжести своих мыслей.
«Я просто не могу жить вот так, согнувшись, — говорил он, и его голос глухо разносился в тишине комнаты и терялся где-то в бесконечной дали. — Меня всегда учили, что нужно стоять к противнику лицом, не уклоняться, не отступать, идти в лобовую атаку, на удар отвечать ударом».
В баре «Денницы» светятся тусклые красные лампы, и все помещение выглядит как темная пещера — призрачно, нереально, и лица людей, случайных путников, которые собрались здесь, скрыты в полутенях, так что их невозможно различить.
«Не видели вы здесь Эду?» — спрашивает Людвик хорошенькую барменшу, но, кажется, она не понимает его простого вопроса, смотрит на него изумленными, полными страха глазами, страха перед всем, что произойдет, что еще за этим последует.
«Ведь Эда — это вы!» — цедит она сквозь сомкнутые губы и осторожно озирается, не слышит ли ее кто-нибудь.
Людвик сидит у стойки, сбоку от него барабанит по клавишам расстроенного рояля пьяный пианист, уже не имеет значения, что он играет, как играет, пока не закончит свое сумасшедшее тремоло и его седовласая голова неожиданно не ударится о поднятую крышку рояля.
«Ты ведь замкнулся в своем мирке и не видишь и не слышишь ничего вокруг», — говорит Эда где-то совсем близко — верно, сидит у стола и рассеянно всматривается в непроглядный мрак перед собой.
Но вот в красноватый сумрак «Денницы» спускается по лестнице военный патруль: трое, может, и больше, разве различишь их в этом мраке, подобно огромной волне надвигаются они прямо на Людвика, напряженную тишину нарушает лишь резкое поскрипывание начищенных сапог. Офицер кладет руку на плечо Людвика, что-то хочет сказать, как вдруг у стойки бара в отчаянном страхе вскрикивает Клара.
Людвик уже больше не ждет, он абсолютно уверен, что он сам и есть тот бывший боксер, который свел с Некольным все раунды вничью, он чувствует сдерживаемую силу в бицепсах и непроизвольно, с неожиданной легкостью, как бы повторяя привычное движение, резким выпадом правой руки бьет офицера в переносицу, ощущая силу собственного удара кулаком по его черепной кости, видит, как противник теряет сознание и падает на землю.
Вдруг гаснет свет, в черной тьме дрожат немые тени, раздается шальной выстрел, звон стекла и снова крики ужаса. Все бросаются к выходу, но Людвик бежит по незнакомой лестнице во двор за кем-то, кто показывает ему дорогу. Этот кто-то — женщина, светловолосая, с распущенными длинными волосами, вместе они бегут к набережной, их преследует патруль, а из-за угла навстречу выныривает черный автомобиль. Скрыться некуда, можно лишь, затаив дыхание, прижаться к дверям дома и изображать влюбленных, которые никак не могут расстаться, целуются без конца, их тела сплелись в объятии. Шаги патруля удаляются, автомобиль, трясясь, проезжает мимо но направлению к главной улице, и тут в свете его мигающих фар Людвик обнаруживает, что он сжимает в объятиях печальную невесту Эды…
Они с Евой в его проходной комнате, куда же им деваться, ведь Еве негде спать; она уже лежит в черной комбинации в постели Эды, море светлых волос раскинулось по белой подушке; она все время всхлипывает, ее душат едва сдерживаемые рыдания, Людвик берет Еву за руку и успокаивает, уговаривает: «Не плачьте. Этим вы ничего не поправите. Эда наверняка появится, как только все уляжется и станет на свои места».
Среди ночи из комнаты Дашека выходит подвыпивший дядя и за ним кучка разгулявшихся собутыльников, Маша и Даша, а также пан Пенка, вдребезги пьяный пан Пенка; он в полутьме теряет очки и, ничего не соображая, натыкается на стол, да так, что все вокруг сотрясается. И с ними девица Коцианова, вездесущая девица Коцианова, она садится на спинку кровати Людвика, разувается, расстегивает свою шелковую блузку, рукой освобождает из тесного бюстгальтера пышную грудь, но тут появляется дядя, он хватает Лили за руку и грубо тащит куда-то, пока она не вырывается и не убегает. Какое-то время они гоняются друг за другом вокруг стола, мелькают перед глазами Людвика… Но это уже не девица Коцианова, а наверняка Индра, предательница Индра, на которую Людвик возлагал все свои надежды, но которая покинула его, когда более всего была нужна.
Все уже держатся за руки и водят хоровод, танцуют вокруг стола, кружатся. С ними кружится вся проходная комната, ее тесное пространство раздувается, растет в стремительном полете, потом она постепенно отделяется, поднимается в воздух, парит над спящим городом. Здесь все — и пан Пенка, и квартирная хозяйка, и инженер Дашек; здесь с ними, разумеется, и Эда, мечтатель и боксер Эда; робкая, простодушная улыбка блуждает на его устах. Но вдруг он покидает остальных, хватаясь за голову, за свою нестерпимо больную голову…
Прошло время, и об Эде стали рассказывать истории одна невероятнее другой. Зачастую они были плодом человеческой фантазии, взвинченной до предела в те беспокойные, мрачные годы протектората, рождались всевозможные догадки и необоснованные утверждения. То и дело кто-нибудь приносил удивительную новость, которая разносилась стремительно, как лавина, что-де наш чемпион появился там-то или там-то и верным нокаутом наказал преследователей, вызвав страшный переполох, и, прежде чем противник опомнился, исчез, как сквозь землю провалился. Где бы ни грозила опасность простому человеку — будь то на улице, на вокзале, в трактире, в трамвае или в учреждении, — как гром среди ясного неба возникал Эда и без долгих проволочек точным ударом разряжал обстановку. Он поражал всех смелостью, спокойным расчетом, стал грозой и карающей десницей для всех, кто совершал несправедливые, подлые поступки.
Поползли всевозможные слухи, и достоверные, и недостоверные. Люди черпали в них бодрость, надежду и поддержку в эти тревожные дни.
Доходили до Людвика и более правдоподобные известия, на первый взгляд довольно противоречивые и потому нередко опровергавшие друг друга.
Говорили, что Эда закончил свою жизнь в сумасшедшем доме, что у него совсем затуманилось сознание, а его загадочная болезнь осложнилась настолько, что он уже ничего не видел и не слышал, отказывался от еды, утратив всякий интерес к жизни. В конечном итоге совсем помешался.
Говорили, что его видел кто-то из знакомых, навестил его в больнице для душевнобольных, и хотя обычно к нему никого не пускали, на сей раз сделали исключение, но Эда находился в состоянии тупого безразличия, все пятился назад, потряхивая головой, и шептал: «…на кого слово падет, тот из круга вон».
Потом появилось еще одно печальное известие, будто неподалеку от Праги, в заснеженном лесу, нашли повесившегося человека, личность которого опознать не удалось. Поговаривали, что это был Эда, не кто иной, как Эда, который долго скрывался и в состоянии отчаяния и безысходности наложил на себя руки.