Его немедленно подобрали и отправили в больницу, решив, что он упал от переутомления. Что сразило Егора в парке, толком никто не знал. Об этом знал только он один, – и то, что он знал, не мог сказать ни докторам, ни даже своим близким друзьям. Это он мог бы, пожалуй, раскрыть перед Кириллом Ждаркиным, но и Кириллу сказать об этом было не только страшно, но и стыдно.
Так, с тоской на сердце, с мучительными думами, он пролежал всю ночь в палате, а утром не выдержал, попросил, чтоб к нему пригласили Кирилла Ждаркина. Кирилла в горкоме уже не было, и Егор Куваев сказал, обращаясь к сиделке:
– Тогда этого позовите, Павла Якунина. Ну, героя.
Павел пришел к нему только под вечер и, остановившись перед кроватью, спросил:
– Что с тобой, Егор Иванович?
– Струна лопнула, – ответил Куваев и закатил глаза, затем заговорил медленно, с расстановкой, боясь, как бы чем не обидеть Павла: – Слушай меня, Паша. Один я. Детей у меня нет. Жена? Жен было много, да все не уживались со мной. Вот я один… как оторванный собачий хвост.
– Зачем же один? Тебя вся площадка знает. Полсотни тысяч человек. А ты – «один».
– Да. Это так, – сказал Егор. – Но вот если бы были у меня дети, всех за тебя бы променял.
– Это зачем же?
– Ты того, не груби… а душу мою пойми.
– Эко вы, старики, любите о душе болтать. И отец мой – вот такой же. Детей бы он своих за меня променял. Да что они, дети-то твои, – сапоги, что ль: хочу – сменяю, хочу – сам истаскаю.
– Да нет. Ты зря. – Егор Куваев снова задумался, подыскивая подходящие слова: – Ты вот что… Пойми, – я на свою прежнюю жизнь смотрю, как на позор. Опозорена она у меня – прежняя жизнь.
Было это еще в те дни, когда он, мастер на все руки, Егор Куваев, ходил за вагонеткой на кладке коксовой печи. Тогда вечера он проводил в земляном поселке «Распивочно и на вынос». И однажды, лежа в канаве, он почувствовал, что чьи-то заботливые руки поднимают его и несут куда-то. Очнулся он в землянке. Над ним наклонился человек и растирает его спиртом. У человека лицо под Христа – черная борода и волосы длинные, точно у попа, а шаг какой-то чудной, приседающий, точно у человека обрублены пятки. Это был все тот же юродствующий монах. Но теперь он сбросил с себя затасканные луковицы, тряпье, отрастил бороду и стал походить на Христа. По углам же землянки тоже сидят какие-то люди. Среди них Егор Куваев признал Зинку, первую жену Кирилла Ждаркина.
– Компаньице кланяюсь, – проговорил он и хотел было выбраться из землянки, но человек с подбитыми пятками остановил его:
– Чего ты хочешь, брат?
– Водки.
И они долго пили, до утра. В пьяном угаре человек с подбитыми пятками что-то все нашептывал Куваеву, намекая ему на его золотую голову, и все стучал кулаком по столу, выкрикивая:
– Мстить надо. Весь мир на ноги поднять и мстить!
Потом Куваев почти каждый вечер бывал в этой землянке… И раз, в минуту пьяного угара, ему подсунули маленький, аккуратный ломик и сказали:
– Иди, брат, вот с ним и сделай там свое дело.
И дело было простое. Они во тьме ночи прокрались к складам и там, где расходились поезда, свернули ломиком стрелки рельсов… и в ту же ночь огромный состав с заграничным оборудованием скатился под откос.
Об этом – о ломике и о том, что Егор Куваев своими руками развел железнодорожные стрелки, – он Павлу Якунину не сказал, а все время говорил только о «темной компании» в поселке «Распивочно и на вынос».
Павел во время его рассказа стоял у окна и бормотал:
– Бывает… Да. Жара какая стоит. Осень, а жара, – и, вслушиваясь в рассказ Куваева, снова повторял: – Бывает. Мало ли темного люда на горах. А может, это все у тебя с устатку?
– Чего там с устатку! А вот насчет хлеба. Хлеба нету, надо, слышь, бунтарство устроить.
– Да, да, бывает, бывает, – бормотал Павел, уже зная, что Егор Куваев не просто ходил в эту землянку, а что-то настряпал вместе со всей компанией… «Иначе бы он не плакал», – думал он, глядя, как льются слезы у Куваева. – Бывает. Чего это гарью пахнет? Не горит ли торф? – спохватился Павел.
– Ага! Ну вот я тебе говорил. – Куваев вскочил с койки и, несмотря на протесты дежурного врача Маши Сивашевой, вместе с Павлом Якуниным выбежал из больницы и кинулся разыскивать Кирилла Ждаркина.
3
Бегство Егора Куваева и Павла Якунина из больницы удивило Машу Сивашеву. Она поняла, что в этом скрывается что-то такое, о чем непременно должен узнать Кирилл Ждаркин. И она позвонила в горком партии. Но оттуда ей ответили, что Кирилл еще утром куда-то выехал.
«Где он? Стеша, наверное, знает», – решила Маша и позвонила.
– Егор Куваев сбежал из больницы, – сказала она.
– Егор? Что там Егор. Ты скорее приходи ко мне… у меня что-то случилось…
В четыре часа дня – это Стеша заметила по часам – у нее пошли воды. Вскоре к ней явилась Маша Сивашева, и начались приготовления. Стешу уложили в кабинете Кирилла, – так она захотела сама, – на диване. К удивлению Маши, ничего не было приготовлено – ни пеленок, ни простынь.
– Да что ж это у тебя так?
– А-а, все будет, – Стеша улыбнулась.
Все ждали – и Кирилл, и Маша, и даже Богданов, и Захар Катаев, которые тоже относились к родам Стеши, как к своему семейному делу, – все ждали, и особенно Стеша, что роды у нее пройдут легко, благополучно, ибо она была здоровая, развитая, крепкая мать. Только один Кирилл иногда сомневался в благополучном исходе и намекал об этом Стеше, подсмеиваясь над ее геройством, на что Стеша всякий раз отвечала ему:
– Вот увидишь, у меня это произойдет, милка мой, незаметно. Если ты даже рядом со мной будешь спать, и то не услышишь. Разбужу тебя и скажу: «А ну, Кирилл, получай сына».
Кирилл осторожно уговаривал ее:
– Послушай… Может быть… Ведь теперь научились рожать без боли. Что-то такое делают – и женщина рожает так себе, без боли.
– Вроде орехи грызет?
– Да. Может, и тебе так же? Ну, полежишь в больнице.
Стеша решительно встряхивала головой, шептала:
– Нет. Я хочу… Хочу от тебя иначе.
– Да, да… хочу с болью, – шептала она и теперь, расхаживая по кабинету. Сначала она ходила из угла в угол, затем начала кружить, как на привязи, а боль все поднималась, застилала глаза, – и Стеша уже ничего перед собой не видела. Она только твердила, тихо, еле слышно и как-то несвязно: – Кирилл… Кирюша… славный мой… для тебя… тебя… тебя, – и вдруг кто-то долбанул ее в поясницу, и в этот миг имя Кирилла выпало из ее сознания, все заполнилось тупой болью, и уверенность ее окончательно рухнула. Стеша повалилась на диван и вцепилась руками в живот.
Низ живота не только распирало, его рвало на части, будто кто-то впился в него когтями и со злостью, с остервенением рвал его, потешаясь над Стешей. Боль ощущалась не только в глубине живота – острая, режущая боль разливалась по всему телу жгучими жилками, будто огненными тенетами. Временами она стихала, но тут же снова поднималась, еще более жгучая, более острая.
– Ой-й! О-о-о-о-иии! Глаза! Глаза на лоб… на лоб лезут… Ой-й, Маша! Машенька! Ну, помоги. Ну!.. Ой! Что это? У меня ноги… ноги пропали. Где мои ноги? Маша! Машенька! – умоляла Стеша, и голос ее стал хрипнуть.
Сначала пот катился с нее градом. Но вскоре тело ее пересохло, пересохли губы, стали шершавые, глаза ввалились, на лбу легла морщинка – эта морщинка так и осталась на всю жизнь, как отметина великих мук матери…
Прошел час, другой, третий… стенные часы пробили десять вечера. Стеша уже перестала кричать. Она только корчилась, вся извиваясь, норовя лечь на живот, чтобы своим телом придавить несусветную боль, и грызла губы.
– Нет, нет, – удерживала ее Маша, не давая ей перевернуться на живот, и все шутила. Но к одиннадцати часам и она отчаялась, видя перед собой Стешу уже почерневшую, с ввалившимися глазами, и неожиданно для себя решила: «Да, она не выдержит». Маша позвонила в больницу, чтобы приехал старший врач, затем присела в ногах у Стеши и растерянно опустила руки.