– Ну, чем же ты намерен быть? – Дядя Джефф нагибается к нему через стол и глядит на него выпуклыми серыми глазами.
Джимми поперхнулся кусочками хлеба, краснеет и наконец говорит, заикаясь:
– Чем хотите, дядя Джефф.
– Значит, ты этим же летом будешь работать в течение месяца у меня в конторе? Войдешь во вкус работы и заработка, как подобает мужчине? Приглядишься, как делаются дела?
Джимми кивает.
– Ну-с, ты пришел к чрезвычайно разумному решению, – басит дядя Джефф, откидываясь на спинку кресла; полоса света пробегает по его серо-стальным волосам. – Между прочим, что ты хочешь на десерт? Когда-нибудь, Джимми, когда ты будешь крупным дельцом, через много лет, ты вспомнишь этот разговор. Это начало твоей карьеры.
Девица у вешалки улыбается из-под презрительной башни белокурых волос, подавая Джимми его шляпу; среди великолепных котелков, канотье и величественных панам, висящих на крючках, она выглядит помятой, грязной и поношенной. В его желудке что-то кувыркается, когда лифт начинает спускаться. Он выходит в переполненный народом мраморный вестибюль. Не зная, куда идти, он некоторое время стоит, прислонившись к стене, засунув руки в карманы, наблюдая толпу, которая локтями прокладывает себе дорогу к вращающейся двери. Розовощекие девицы жуют резинку, востроглазые девицы с челками, желтолицые мальчики его возраста, юные франты в шляпах набекрень, потнолицые посыльные, перекрестные взгляды, подрагивающие бедра, тяжелые челюсти, жующие сигары, худые, вогнутые лица, плоские тела молодых мужчин и женщин, брюхатые старики – все течет, толкаясь, шаркая, через вращающиеся двери на Бродвей, с Бродвея, двумя бесконечными потоками. Поток засосал Джимми, он выносит его из дверей и опять в двери, днем и ночью и утром, вращающиеся двери выдавливают из него годы, как фарш из сосиски. Внезапно все его мускулы каменеют. «Дядя Джефф может провалиться к черту вместе со своей конторой!» Эти слова звучат внутри него так громко, что он оглядывается по сторонам, не услышал ли их кто-нибудь.
Пусть все они идут к черту! Он расправляет плечи и прокладывает себе дорогу к вращающейся двери. Он наступает кому-то на ногу.
– Смотрите, куда идете, черт бы вас взял!
Он на улице. Резкий ветер набивает ему рот и глаза пылью. Он идет вниз к Бэттери, ветер дует ему в спину. На кладбище Святой Троицы стенографистки и конторские мальчики едят сандвичи среди могил. Чужеземцы толпятся у пароходных пристаней. Светловолосые норвежцы, широколицые шведы, поляки, чумазые, низкорослые, пахнущие чесноком, жители Средиземного побережья, огромные славяне, три китайца, несколько человек ласкарийцев. В маленьком треугольнике перед таможней Джимми поворачивается и долго смотрит в глубокую воронку Бродвея, лицом к ветру. «Дядя Джефф может провалиться к черту вместе со своей конторой!»
Бэд сел на край койки, потянулся и зевнул. В комнате пахло потом, кислым дыханьем и мокрой одеждой. Храп, стоны и бормотанье спящих, скрип кроватей. Где-то далеко горела тусклая, одинокая электрическая лампочка. Бэд закрыл глаза и уронил голову на грудь. «Господи, как хорошо было бы заснуть. Боже мой, как хорошо было бы заснуть!» Он крепко обхватил колени руками, чтобы сдержать их дрожь. «Отче наш, иже еси на небеси, как хорошо бы заснуть!»
– В чем дело, дружище? Не можете уснуть? – послышался спокойный шепот с соседней койки.
– Никак не могу.
– Я тоже.
Бэд посмотрел на большую голову с курчавыми волосами. Сосед облокотился на кровать.
– Гнусная, вонючая, вшивая дыра, – продолжал он так же ровно. – А стоит сорок центов. Чтоб они провалились вместе со своими ночлежками…
– Давно вы в этом городе?
– В августе будет десять лет.
– Господи!
С другого конца комнаты кто-то зашипел:
– А ну-ка, вы, заткнитесь. Тут вам не пикник!
Бэд понизил голос:
– Как подумаешь, что я столько лет мечтал попасть в этот город… Я родился и вырос на ферме.
– Почему же вы не едете обратно?
– Не могу.
Бэду было холодно; он пытался осилить дрожь. Он натянул одеяло до самого подбородка и, завернувшись в него, смотрел на говорившего.
– Каждую весну говорю себе: я уйду, поселюсь там, где трава, лужайки, где коровы идут с пастбища, – и все никак не могу уехать. Привязался!
– Что вы все это время делали в городе?
– Не знаю… Большей частью сидел на Юнион-плейс, потом в Мэдисон-сквер. Был в Хобокене и в Джерси, и в Флэтбуше,[108] а теперь я – бродяга с Баури.
– Клянусь, я сбегу отсюда завтра же! Страшно тут… Больно много фараонов и сыщиков…
– Вы могли бы просить милостыню. Но послушайтесь моего совета: возвращайтесь на ферму к старикам, и все пойдет на лад.
Бэд соскочил с кровати и грубо схватил собеседника за плечо.
– Идемте-ка к свету, я вам кое-что покажу. – Голос Бэда звенел как-то странно в его собственных ушах.
Он прошел вдоль ряда храпящих коек. Бродяга – расхлябанный человек с курчавыми, выцветшими волосами, такой же бородой и глазами, как бы вколоченными в лицо, – вылез из-под одеяла, совершенно одетый, и последовал за ним. Под лампочкой Бэд расстегнул рубашку и спустил ее с тощих плеч.
– Посмотрите на мою спину.
– Господи Исусе! – прошептал тот, проводя рукой с длинными желтыми ногтями по спине, исполосованной глубокими красными и белыми шрамами. – В жизни не видал ничего подобного.
– Вот что сделал со мной мой старик. Двенадцать лет он истязал меня, когда ему хотелось. Он полосовал меня плетью и прижигал спину каленым железом. Говорили, что он мой отец, но я знаю, что это вранье. Когда мне было тринадцать лет, я сбежал. Вот тогда-то он поймал меня и начал истязать. Теперь мне двадцать пять.
Они молча вернулись к своим койкам и улеглись. Бэд лежал, глядя в потолок, натянув одеяло до глаз. Он посмотрел на дверь в конце комнаты и увидел там человека в коричневом котелке, с сигарой во рту. Он закусил нижнюю губу зубами, чтобы не закричать. Когда он снова посмотрел туда, человека не было.
– Послушайте, вы еще не спите? – прошептал он.
Бродяга промычал что-то.
– Я хочу рассказать вам… Я размозжил ему голову мотыгой. Размозжил ее так, как вы раздавили бы гнойный нарыв. Я говорил ему, чтобы он оставил меня в покое, но он не хотел… Он был жестокий, богобоязненный человек и хотел, чтобы все его боялись. Мы копали землю за старым пастбищем… сажали картошку. Я оставил его там до ночи; голова у него была раздавлена, как гнойный нарыв. Из-за забора с дороги его не было видно. Потом я зарыл его, пошел домой и сварил себе кофе. Он никогда не давал мне кофе. Я встал до рассвета и вышел на дорогу. Я думал, что в большом городе я буду как иголка в стоге сена. Я знал, где он хранит свои деньги. У него была пачка денег, величиной с вашу голову. Но я боялся и взял только десять долларов… Вы еще не спите?
Бродяга замычал.
– Когда я был мальчишкой, то дружил с девочкой старика Саккета. Мы часто сидели вместе на старом леднике в лесу Саккета и говорили о том, как мы поедем в Нью-Йорк и разбогатеем. И вот я здесь, и не могу найти работы, и все время боюсь. Сыщики преследуют меня повсюду – люди в коричневых котелках, со значками под пальто. Прошлой ночью я хотел пойти с одной девкой, но она увидела в моих глазах этот страх и выгнала меня… Она видела его в моих глазах.
Он сидел на краю койки, нагнувшись к самому лицу бродяги, говоря свистящим шепотом. Бродяга внезапно схватил его за руку.
– Слушайте, сынок, вы совсем спятите с ума, если так будет продолжаться. Есть у вас деньги?
Бэд кивнул.
– Отдайте-ка их лучше мне на хранение. Я человек бывалый. Я вытащу вас. Одевайтесь и идите, погуляйте. Заверните в закусочную за углом. Вам надо как следует поесть. Сколько у вас денег?
– Сдача с доллара.
– Дайте мне четвертак и хорошенько поешьте на все остальные деньги.
Бэд натянул штаны и дал бродяге четвертак.
108
Юнион-плейс – небольшой парк в Среднем Манхэттене, служивший местом отдыха жителей окрестных дорогих особняков. Позднее здесь проводили свои митинги нью-йоркские социалисты. Мэдисон-сквер – небольшая площадь-парк к северу по Бродвею от Юнион-плейс, место прогулок нью-йоркской аристократии. Хобокен – город на правом берегу Гудзона (штат Нью-Джерси), напротив Манхэттена. Крупный железнодорожный узел и порт. Джерси (Джерси-Сити) – город, граничащий с Хобокеном. Флэтбуш – на рубеже веков модный пригород в Центральном Бруклине.