Чистой бумаги, сколько ни искали, не нашли, и тогда Михеев, протянув Куприянову клочок обоев, продиктовал:

«Протокол общего партийного собрания заставы № 12 26-го погранполка от 4 ноября 1942 года.

Присутствовали: Михеев, Куприянов.

Повестка дня: слушали заявление товарища Алтунина Федора Григорьевича о вступлении в партию во время боя.

Постановили: принять товарища Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Ленина.

Председатель Михеев. Секретарь Куприянов».

Тут Ванюшка вступил в разговор.

— А нельзя ли, — говорит, — добавить, что я, как комсомолец, поддерживаю заявление сержанта Алтунина?

— Писать это не будем, — ответил Михеев, — а вот на общем собрании обязательно доложим.

Куприянов перечитал протокол и положил его на ложу своего автомата, чтобы поставить последнюю точку. В это время шальная пуля зацепила его. К счастью, легко.

— Ну, а дальше что было? — спросил Кублашвили.

— Дальше? — поднял на него погрустневшие глаза Алтунин. — Поднажал полк и выручил нас. На пятые сутки выручил. Передать не могу, что почувствовал, услышав родные голоса. Никогда в жизни не радовался, как в то утро.

Поддерживая Куприянова, стали мы выбираться из дзота. Ослабли, от голода едва на ногах держались. А Ваня Величко — все же помоложе, покрепче он был — опередил нас и на бруствер окопа вскочил. Один раз успел «Ура!» крикнуть, и смерть настигла его. Вот и говори после этого, что нет судьбы. Огневую осаду пережил, а тут, на тебе, пуля отыскала. Жалко Ванюшку, очень жалко.

Наступило молчание. Нарушил его после длительной паузы Кублашвили.

— Где сейчас ваши боевые друзья?

— Живы и здоровы. Трудятся. Семьи у всех, дети, работа, а теперь все отложили, договорились свидеться на развилке, где дзот стоял. — Алтунин посмотрел на часы. — Скоро Орджоникидзе, собираться пора.

Попрощавшись, Кублашвили перешагнул было порог и снова вернулся в купе.

— Федор Григорьич, а протокол утвердили в полку?

— Утвердили. Единогласно. — Глаза Алтунина молодо заблестели, и лицо суровое, неулыбчивое, стало добрым и приветливым.

2

Чем ближе к дому, тем больше волновался Кублашвили. Перехватило горло, когда увидел домики села Ахалдаба, разбежавшиеся по склону горы сады и виноградники.

Селом шел быстро, а потом и вовсе побежал.

Остановился перевести дыхание только у знакомой, потемневшей от времени калитки.

— Вот и я! Здравствуй, мама! — сказал просто, будто вчера уехал.

Обняв за плечи, бережно усадил на диванчик, а сам, как когда-то в детстве, прижался лицом к ее крестьянским, в мозолях и трещинах рукам.

Сердце переполняла безмерная любовь, которой гордился и которой, сам не зная почему, стеснялся.

Мама, дорогая мама! Ох и состарилась же ты, родная! Похудела, вроде бы стала ниже ростом. Морщинки на лице, серебряные нити в твоих волосах!

Изменилась не только мать. Все в отчем доме было не таким, как прежде. Даже комнаты, казавшиеся маленькому Варламу высокими и просторными, выглядели теперь низкими и темноватыми.

Первые несколько дней Кублашвили захлестывали воспоминания отрочества, волновали встречи с односельчанами. Те, с кем он в свое время бегал наперегонки, стали уважаемыми бригадирами, механизаторами.

Неузнаваемо изменилась и жившая неподалеку от них девчонка. Нынче это уже была не угловатая хохотушка Нина с торчащими в стороны черными, словно воронье крыло, косичками, а представительная учительница с университетским значком на лацкане строгого светло-синего жакета.

Но многих друзей, увы, недосчитался Варлам. На фронте сложили они свои головы. Кто на Украине, кто в предгорьях Кавказа, кто на Волге. А некоторые за четыре года войны не получили ни единой царапины, а погибли уже при штурме рейхстага.

Приглашения в гости следовали за приглашениями, и Кублашвили даже устал от них.

«Хватит, — сказал он себе. — Что-то очень я разгулялся».

Мать молча радовалась, видя, что Варлам занялся хозяйством. Поправил покосившиеся ворота, починил прохудившуюся крышу на сарае, перестлал пол в кухне, наколол дров про запас.

А то как-то под вечер старательно сгреб в кучу старые сухие рыжеватые, как белки, листья и поднес к ним горящий обрывок газеты. Сидя на деревянном чурбачке, задумчиво наблюдал за разгоравшимся пламенем. Вздрагивали и, словно от нестерпимой боли, свертывались в трубочку листья.

И когда вроде бы все переделал, затосковал.

Верно говорят, что любовь, привязанность проверяются в разлуке. Закроет глаза, и появляются друзья-товарищи, вся исхоженная, знакомая до последнего камешка пограничная земля. Честное слово, если б не боялся обидеть мать, уехал бы досрочно.

Недельку спустя, мать набросила темный кружевной шарф, и они отправились проведать дальнего родственника, дядюшку Зураба, жившего в соседнем селении.

Сидя за столом, ломившимся от всевозможных яств и кувшинов с вином, дядюшка Зураб неторопливо разгладил пышные усы и сказал:

— Смотрю я на тебя, Варлам: в два наката на груди у тебя награды. Понимаю, за здорово живешь их не дают. И хотя догадываюсь, за какие заслуги пограничников награждают, но все же любопытно узнать, если не военная, извиняюсь, тайна, много ли ты, сынок, врагов под корень подрубил?

В ожидании ответа дядюшка Зураб навалился подбородком на кулаки.

Варлам несколько растерялся под устремленными на него взглядами многочисленных гостей. Не мастер он говорить, не очень-то гладко у него получается.

Стараясь скрыть смущение, достал папиросу, размял ее в пальцах, чиркнул спичкой да так и застыл, задумавшись, с отсутствующим взглядом. Хорошо бы сказать покороче, буквально в нескольких словах.

Огонек подобрался к пальцам, и только тогда Варлам, очнувшись от своих мыслей, поспешно прикурил, чуть суховато ответив:

— Задержаний у меня, дядюшка Зураб, почти три десятка. А контрабанды… Не счесть, сколько тайников распотрошил.

Дядюшка Зураб с гордостью посмотрел на Варлама. Помолчав, нерешительно почесал щетинистую щеку.

— Толковали мы тут с матерью. Уже не один год ты на границе. И хочется узнать, что собираешься дальше делать: служить намерен или домой вернешься? Здесь в колхоз с распростертыми объятиями примут, и на шахту дорога не заказана. Сам понимаешь, не праздный это для матери вопрос, да и я как-никак не чужой.

Варлам тяжело вздохнул. Начался разговор, которого он ждал и которого было не избежать. Что ж, он готов к такому разговору.

Не таясь, рассказал про свою службу, про товарищей, о решении остаться на границе. Умолчал только про белокурую, с нежным овалом лица лаборантку Нелю. Эта скромная девушка очень нравилась Варламу и немало повлияла на его решение.

Мать отодвинула тарелку, принялась вытирать глаза кончиком шарфа. Эх, мама, мама. Хочется тебе, чтобы сын всегда рядом был, чтобы заботиться о нем могла, внучат нянчить.

— Что ж это ты, Маро, сырость разводишь, соленой водой умываешься? — строго заметил дядюшка Зураб. — Думаешь, нам Варлам не дорог, думаешь, нам не жаль, что за тридевять земель он? Ошибаешься, дорогая. И все же неволить парня не следует. Есть охота — служи. Будь кадровым военным. И гордиться ты должна, что сын твой — пограничник. Уверен, будь жив его отец, — он кивнул на Варлама, — сказал бы го же самое.

Дядюшка Зураб повернулся к сидевшему рядом Варламу.

— Вот возьми, сынок, меня. В гражданскую войну на печке не отсиживался. В дивизии Киквидзе служил. В пулеметной команде. Замечательный командир был Василий Сидорович Киквидзе. Отваги необыкновенной, рубака отчаянный. В штабе редко когда застанешь. Все больше с бойцами на передовой, в самых опасных местах. Годами молод был, всего каких-то двадцать пять, по нынешним временам мальчишка, но вся шестнадцатая дивизия Южного фронта любила и уважала его, как отца, — голос старика потеплел. — И всю Великую Отечественную довелось мне порох нюхать. И не где-нибудь, а в зенитчиках. Сам понимаешь, это не фунт изюма! Переправы охраняли, мосты от воздушных налетов. Служба сложная и опасная. Не для красного словца говорю, так оно и есть. Но мне, дорогой, повезло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: