И все-таки он медлил войти в гостиную, обманывая себя, что медлит только для того, чтоб зажечь трубку. Но идти надо. Он откашливается.
Моти нет в гостиной.
Он обманывает себя, что он так и знал, что это ничего не значит, но дом зловеще пуст без Моти и насмешлив.
Яков Федорович осторожно идет по комнате, обходя вещи, как врагов. Он сгорбился, он совсем похож на доброго старичка, который ищет шалунью внучку, играющую в прятки. Но нигде нет шалуньи внучки, и шалости никакой нет, а есть жестокость и нагота события. И едкая судорога вскакивает в Якове Федоровиче, как кошка, цепляясь за стенки горла. Все-таки надо быть спокойным и всё оглядеть. Вот: окно не закрыто, его открывали ночью. Сон даром не снится. Вот: дверь в магазин приоткрыта. Яков Федорович сердится и запахивает халат. Хозяйс-кой ногой толкает он дверь и хозяйским взором окидывает магазин. Сумрак, и кой-какие струны на инструментах жалобно откликаются на его вход, как звери зверинца при входе сторожа.
Он открывает ставни и, как Моти не было в спальне, так и тут нет огромного, зеленого с золотым жерлом граммофона, и как там всё опустело, так и тут пустует всё, все вещи показывают на опустевшее место.
- Вот как! - хрипит Яков Федорович. - С граммофоном бежала? - Он хочет похохотать немного, ведь это очень смешно, что Мотя сбежала с граммофоном; но кошка в горле не дает хохотнуть и стискивает горло бархатными лапами, выпуская когти.
На прилавке, на оберточной бумаге, написано - "прощай",- и синий карандаш, которым Яков Федорович вырисовывает цены для выставки, лежит тут же.
Яков Федорович курит, сильно курит, и табак кажется ему слишком слабым. Конечно, он должен идти сейчас умываться, но можно и без этого. Конечно, стоит ему только заявить, и беглецов сегодня же нагонят, но можно и без этого. Из кухни скоро принесут кофе, вот этого совсем не надо. Яков Федорович торопливо идет затворить на крючок дверь из комнат во двор. Потом возвращается в магазин и ходит, оглядывая инструменты, как всегда по утрам. Он гладит цитру, и она поет полным, богатым вздохом. Он трогает несколько скрипок, и одинокие струнки радостно вздрагивают. Он не хочет замечать граммофонов, осиротевших, маленьких таких прежде и теперь вдруг выросших. Ему хотелось бы сыграть сейчас сразу на всех инструментах, всколыхнуть весь мир звуков и принять в себя все его волны, и он жадно окидывает глазами свой магазин. Потом, выколотив трубку о прилавок, где обычно ее выколачивает, идет в гостиную к роялю.
Он начинает с самых правых клавиш немецкую веселенькую песенку. Он плохой пианист, но его коротковатые пальцы теперь работают быстро. Белокурые, тонконогие дискантики отплясывают лихо: им ни до чего нет дела, они сейчас вышли из пивной поплясать и, кончив плясать, опять пойдут пить. Но поднимается левая рука и тяжело, не разбирая, рухает в темные громы. Дискантики вздрагивают и еще лютее пляшут. Но громы бросаются к колокольням и раскачивают старые медноголосые колокола. Колокола степенно рыдают, как будто внизу маленькие люди в маленьком гробу качают покойничка и плачут крохотными, совсем неразгля-димыми слезинками. Дискантики пляшут назло колоколам всё лютее. Но громы взвихряются над ними, и вот падает один из них, другой упал, валятся, валятся, и вот только последний еще пляшет, отчаянно махая ручонкой. Падает и он. Темные громы мечутся в пустом просторе.
Яков Федорович хлопает крышкой. Со лба падает у него пот. Он всё сыграл. Разве выкурить еще одну трубку? Дым успокаивает его, баюкает в тишине.
Яков Федорович ходит среди мебели, выбирая стул полегче и покрепче. Избранника выно-сит на середину комнаты, становится на него и, осторожно сняв с крюка маленькую люстру, кладет ее под рояль. Это последние звуки дрожание стеклянок на полу. Теперь надо закрыть окна занавесками поплотнее. Шнур лежит в столе, недавно купленный на смену к одной картине, туго ссученный из зеленого шелку. Еще зачем-то неторопливо идет Яков Федорович в спальню к умывальнику. Здесь он не забывает закрыть свою постель одеялом и, увидев часы, заводит их, внимательно прислушиваясь к ходу. Потом спокойно идет Яков Федорович в гостиную и, сделав необходимые приготовления, влезает на стул. "Неприятно, если у стула спинка сломается, когда я его оттолкну", - думает он. Он сбрасывает с себя халат и расстегивает ворот рубахи. "Кажется, всё?"
От сильного толчка стул падает навзничь и, покачавшись на выгнутых ножках, затихает, раньше затихает, чем прекращаются тяжкие, неровные движения наверху.
Конон Иванович и Янкелевич сидят в пивной.
- А все-таки хорошо всё это случилось! - восклицает Янкелевич.Человек он был старый, а в Моте молодость, значит, была. Тихо ему теперь, а ей весело.
- Ничего хорошего не вижу я в этом, - отвечает Конон Иванович. Он похудел и грустит сильнее обыкновенного. - Еще неизвестно, что в письме написано.
Янкелевич хватается за карман, где лежит у него Мотино письмо к Якову Федоровичу, полученное в день его похорон.
- А хотелось мне положить это письмо ему в ручки! - говорит Янкелевич.
- Всё равно не прочел бы, - вздыхает Конон Иванович,- а мы еще живые.
- Очень меня интересует, - говорит Янкелевич, - кто помог ей граммофон вывезти.
- Уж я про это ничего не знаю.
- Совсем ничего не знаете, Конон Иванович?
Пыхтит Конон Иванович в ответ, сердито и досадливо.
- А кто от клоуна записочки передавал? - говорит он злорадно.
- Письмо я передал,- спокойно отвечает Янкелевич, - и не скрываюсь. Я человек свободный, я человек живой. Я люблю, когда на свете что-нибудь затевается! Я, может быть, всю жизнь свою в духоте просидел, чтоб на эту передачу решиться. Вот что! Любовь - это не каждый день случается. Если я помог им, я горжусь! Не лукавьте передо мной, Конон Иванович! Скажите по правде, вам-то для чего было в это дело впутываться? Человек вы неповоротливый, тяжелый, и вдруг на воровство решились. Ведь вы граммофон уволокли? - Признавайтесь!
- Донесешь.
- Не знаете вы Янкелевича! Что такое Янкелевич? Художник, и больше ничего. Вы тащили - ваше дело, а мне только дивиться на вас. Только одного не пойму, как вы-то пошли на это?
- Дурья голова, оттого и не понимаешь.
Конон Иванович тяжело хмелел.
- Вытаскивай письмо-то! Давай читать.
Янкелевич неохотно вынул Мотино письмо, уже загрязнившееся в его кармане.
Конон Иванович выхватил его и разорвал конверт. Непослушной рукой вытащил и напялил очки. Принялся за чтение.
Письмо недлинное было и, прочитав раз, он снова перечитывал его, как будто не понимая смысла.
Янкелевич, перегнувшись через стол, смотрел ему в лицо.
- Что с вашими глазами, Конон Иванович? - спросил он вдруг.
- Лошадей! - закричал Конон Иванович. Он вскочил и махал бумажкой: Лошадей! Она пишет: прости и приезжай. Она пишет: если не дождусь завтра к вечеру, порешу с собой. Янкелевич, скорей считайте, когда это "завтра вечером"!
Конон Иванович грузно упал на стул.
Янкелевич, дрожа и дергаясь, разглядывал конверт.
Хозяин пивной, глядевший на них, подошел и перенял конверт.
- Завтра вечером - это значит вчера вечером, - рассудительно сказал он: - Прикажете еще пива или рассчитаетесь?
- Еще, еще! - застонал Конон Иванович, встряхивая головой, как облитый.
- Вчера вечером! - прошептал Янкелевич.- Как хорошо! Она умерла артисткой.
И он сидел, блаженно закатив глаза, пока не подали пива.
1914
Печатается по изд.: Городецкий С. Дни любви. СПб., 1914.