— Это вы, Артюр?

— Да, Эжен. Идите. Они вряд ли вернутся, здесь уже нечего больше ломать и крушить…

Арну сидел в углу на поваленном ларе. Круто нависший лоб, откинутые назад седые волосы, отросшая, не бритая несколько дней щетина на щеках и подбородке. На нем не было красного шарфа с золотыми кистями, мундира командира Национальной гвардии, — чей-то чужой, серый, заношенный сюртук. Фигура Арну была плохо различима в полумраке кладовки.

— Садитесь рядом, Эжен, иначе вы сейчас упадете… Кто дал вам эти очки?

— Мария Яцкевич…

— Ее не убили? Она ведь тоже член Интернационала и сражалась на баррикадах. Она жива?

— Не знаю… Я видел ее очень давно… утром.

— Очень давно? — едва заметно усмехнулся Арну. — Что ж, пожалуй, вы и правы, это — очень давно… За последние часы произошло немало событий! Да вы садитесь, Эжен. Хотелось бы напоследок отвести душу… Больше нам, кажется, не остается ничего!

Эжен сел рядом с Арну. Едва слышно доносилось сюда с улицы мерное громыханье оркестра, слитный шум голосов, напоминавший гул далекого морского прибоя.

Эжен знал за Арну присущую многим пишущим слабость: желание высказаться, «отвести душу», найти яркий словесный образ, прежде чем сесть за письменный стол. Самому Эжену не хотелось говорить: бесполезное занятие. Но — так томила усталость, так хотелось посидеть полчаса в тишине.

Арну достал из кармана тоненькую измятую сигару, осторожно, из ладоней, прикурил от восковой спички; слабый прыгающий огонек осветил впалые щеки, потрескавшиеся губы под седеющими усами.

— Да, Эжен, вот и окончилось двухмесячное царствование Коммуны, — начал он, но Эжен перебил тихо и сердито:

— О Коммуне нельзя сказать «царствование»!

— Да, конечно, ты прав, друг! — глубоко затянувшись, согласился Арну. — Но именно в этом, в нашей терпимости, можнт быть, и кроется самая большая ошибка Коммуны. Мы прощали врагам их жестокость и подлость, тем самым позволяли версальцам распинать на крестах Версаля и Сатори сотни и тысячи наших товарищей по борьбе!

Эжен поморщился: ему всегда претили напыщенность и экзальтация, котурны, в которых так любят щеголять иные ораторы. Истина всегда должна быть высказана просто и ясно.

Арпу продолжал горячо, но тихо, стараясь не быть услышанным на улице:

— …Два месяца Коммуна стояла у власти в Париже, от двадцать восьмого марта по день вторжения, то есть по двадцать первое мая. В течение двух месяцев мы вели борьбу с жестоким, непримиримым врагом, который расстреливал пленных, который каждый день оскорблял Париж, лишил его звания столицы Франции. С врагом, от которого Коммуна не могла ждать ни милосердия, ни жалости, ни пощады. И вот в эти два месяца полного развития революции, когда было достаточно и побудительных причин, и самых законных оспований, Коммуна не пролила ни одной капли крови…

Эжен слушал молча.

— Здесь я не сужу более! — страстным шепотом продолжал Арну, дыша в лицо Эжена сигарным дымом. — Я не хвалю и не порицаю. Я пытаюсь быть беспристрастным. До вторжения версальцев в ночь на двадцать второе мая Коммуна не совершила ни одной казни! Верно? Однако она имела в руках могучее оружие: закон о заложниках, принятый еще в апреле, и, если ей недоставало крупных заложников, она могла забрать на аванпостах достаточное количество пленных, чтобы применить к ним этот суровый, но справедливый закон возмездия, если бы она захотела. Ей стоило бы только обыскать парижские дома в Пасси и Отей, чтобы найти там тысячи непримиримых противников и многих заключить в тюрьму. Она не поступила так, и первые шесть заложников во главе с монсеньером Дарбуа расстреляны лишь двадцать четвертого мая, когда версальцы уже убили без суда десятки тысяч наших…

— Все это я знаю, — тихо перебил Эжен, слегка отодвигаясь от Арну, он не курил и не выносил запаха табачного дыма. — Не надо об этом, Артюр! Что пользы?! Я думаю сейчас лишь об одном: тем из нас, кто уцелеет, останется в живых, необходимо возможно полнее описать деятельность Коммуны, найти, понять сделанные нами ошибки, приведшие Коммуну к гибели. Дело сейчас, Артюр, уже не в нас, а в будущих поколениях, для которых наш горький опыт может оказаться бесценным! До Коммуны Франция прошла через столько революций, через столько восстаний, а научилась так малому!

Арну помолчал, разглядывая свою сигару.

— Ошибки, ошибки, ошибки! — с грустной усталостью протянул он. — Да, ошибки! Утверждая и редактируя декреты Коммуны, мы исходили лишь из желания творить добро и справедливость. Мы издавали декреты, которые должны были бы облегчить жизнь бедноте, и совершенно забывали о многотысячных и недремлющих врагах, которыми набит Париж. Ну почему мы оставили богачам все их неправедно нажитое, почему не реквизировали их имущество, банки?.. Вот, скажем, твоя бывшая хозяйка, мадам Денвер, почему мы не тронули ее мастерскую, почему мы не забрали в свои руки типографию «Фигаро» и других подлых газет, которые, образно говоря, сидя у нас в кармане, во всю силу воевали против нас…

Эжен вздрогнул при имени Деньер; ах как нужно было повидать Луи, попрощаться, передать матери деньги!.. Да, да!.. Но сейчас это невозможно. Он почти не слушал, что дальше говорил Арну, голос сидевшего рядом доносился словно бы издалека…

А пламенный публицист и оратор снова увлекся, его как бы несло потоком слов, и он отдался на их волю, говорил и говорил.

— …Народ-мессия, увидишь ли ты обетованную землю? На сей Голгофе, более трагической, более печальной, более величественной, чем Голгофа человека-бога, останешься ли ты на ней до последней капли твоей крови, до последнего вздоха, до последней искры твоей революционной гениальности? Соберут ли другие то, что ты посеял, что ты полил своей кровью? Твоя смерть временна, и ты оживешь в своих сынах, в новом поколении, которое и сейчас уже зреет в твоем неистощимом чреве. Новое поколение придет, чтобы утвердить тебя, неукротимого! Как бы там ни было, твоя работа не будет потеряна, не пропадет!..

Арну, казалось, забыл, где находится; ему, видимо, представлялось, что он говорит перед всем миром, что его слушают тысячи, что во множестве сердец запечатлевается его вдохновенная речь.

Эжен шевельнулся и осторожно тронул товарища ладонью за колено. Арну удивленно смолк на полуслове.

— Прости, Артгор, — извинился Эжен и встал. — Я пойду.

— Куда? Ты с ума сошел! — почти крикнул Арну.

— Все-таки я пойду… Желаю тебе когда-нибудь передать свои мысли… тем… потомкам… Прощай, Арну…

И, опираясь на трость Делакура, Эжен пошел к ослепительно сверкавшему солнечным светом пролому двери, за которым шумела, смеялась, бушевала враждебная жизнь…

БЕЗ ЭЖЕНА

(Тетради Луи Варлена

1870–1871 годы)

«Прошло две недели.

Эжена освободили из тюрьмы, но радость моя меркнет, как только я гляну в его лицо. Сам он ничего такого не говорит, — видимо, боится тревожить меня, но мы оба чувствуем висящий над его головой дамоклов меч. Я забыл упомянуть, что при аресте Эжена у нас произвели обыск, к счастью, жандармам не удалось обнаружить ничего крамольного: после суда и Сент-Пелажи, наученные горьким опытом, мы устроили хорошо скрытый тайник, где храним наиболее важные документы Эжена и даже эти мои тетради… Сейчас слежка и мелкие провокации не прекращаются.

Писать мне, откровенно говоря, не хочется, и лишь надежда, что мои заметки когда-нибудь попадут в руки честного историка, вроде Жюля Мишле, заставляет меня снова и снова браться за перо. За последние годы я переворошил немало книг по истории, перелистал многотомную безмерно восхваляющую Бонапартов „Историю консульства и империи“ Адольфа Тьера и убедился, что при появлении каждого нового правителя продажные писаки пытаются всячески возвеличить очередного деспота. Но я верю, что все же существуют „великие весы времени“, на чашах которых в конце концов именно истина становится единственно весомой гирей. Поэтому я и стараюсь записывать самое важное. А вдруг написанное мной переживет нынешнее темное время и поможет кому-то воссоздать подлинную картину наших дней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: