— Конечно, неправильно. Кэлевги говорит, что ветродвигатель у нас всё равно недогружен. Просто ты, Гэмальнот, немного сторонишься нового. На моём месте ты, наверно, не согласился бы.
— А ты согласилась?
— Да. Мне, конечно, и при жирнике неплохо было, но Эйнес уже отвык. Хоть он и отдельно живет, а ведь ест-пьет у меня. Пускай делает как хочет, мне от этого хуже не будет.
И она заторопилась домой: скоро Эйнес придет, надо приготовить обед.
Пошел домой и Гэмалькот. Почему, собственно, он должен сторониться собственной яранги? Враги его там поджидают, что ли? Смешно!
Унпэнэра ещё не было дома, пообедали втроем. После обеда Йорэлё убежал к товарищу, а Гэмалькот снова принялся за починку нарт: так ведь и не успел тогда новые копылья поставить; один копыл выстрогал, а для другого только чурку приготовил.
Он садится у входа в свою ярангу и начинает обстругивать чурку. Надо бы, пожалуй, поговорить с Унпэнэром, не вечно же бегать друг от друга. А как поговоришь? Этот мальчишка, чего доброго, подумает, будто отец прощения просит. Сначала надо поговорить с Нутэнэут, пусть она ему объяснит. Позвать её и сказать: «Ты бы, Нутэнэут, объяснила Унпэнэру, что нехорошо это…»
— Ты меня звал, Гэмалькот?
— Что?
— Мне показалось, ты позвал меня.
Оказывается, она вышла из яранги и стоят рядом. Он замечает это не первый раз: ещё только собираешься позвать её, а ей слышится, будто уже позвал.
— Не знаешь, Нутэнэут, Унпэнэр скоро придет?
— Наверно, не скоро. Он теперь поздно приходит. Наверно, тебя боится.
— Чего же ему бояться? Я своему сыну не враг.
— Вот в том-то и дело. О том и я говорю.
Это можно понять двояко: то ли это значит, что именно так она говорила Унпэнэру, то ли — что Гэмалькоту самому не следует об этом забывать. Дескать, если не враг, так нечего скандалить, обзывать взрослого сына паршивым щенком, нечего стекла бить… Но муж предпочитает не уточнять. Он спрашивает:
— Как там у него, не знаешь? Нового стекла не достал?
— А где ж он достанет? У Кабицкого больше нет. А если и есть, так он теперь всё равно не даст. Может, сказать Унпэнэру, чтоб у Вамче попросил?
— Как что, так сразу — к Вамче! Где ему Вамче возьмет? Из кладовой я не дам, у меня только два стекла осталось. Если в парнике разобьется, Вамче с меня спросит, не с кого-нибудь. То же самое, если в правлении или в мастерской… На Кабицком одна только школа, а на мне — целый колхоз!
— Вообще-то Унпэнэр, может, и достал бы…
— Где?
— Кабицкий осенью на полярной станции окна стеклил. У полярников, говорит, большой запас — за три года не израсходуют. Говорит, что для такого дела начальник станции даст, не пожалеет.
— Отчего ж… Конечно, если большой запас… Если бы у колхоза был запас, так и Вамче, наверно, дал бы…
— Унпэнэр говорит, что ему совсем немного надо. Только на одну рамку. А на другую у него есть. От того куска осталось, тот кусок всё-таки не весь разбился.
Гэмалькот придирчиво смотрит на чурку. Что это, не сучок ли на ней? На копыле никаких сучков не должно быть! Нет, это просто пятнышко какое-то. Сострогалось — и нет его.
— Унпэнэр хотел пойти к начальнику станции, — продолжает Нутэнэут. — Уговаривал Кабицкого вместе сходить. А тот не соглашается: «Я, — говорит, — никогда в жизни ни в чём не шел против своего отца. И тебе, — говорит, — не советую».
— Правильно.
— «А то, — говорит, — что же это такое у нас получится? Ты опять стекло принесешь, а Гэмалькот опять его разобьет»
С минуту старик молчит. Только мелкие стружки далеко отлетают от чурки. Некоторые из них долетают даже до ног Нутэнэут. Наконец старик произносит:
— Ладно, скажи ему, что не разобью. Делайте уж как хотите.
— Хорошо, — отвечает Нутэнэут и, постояв ещё немного, исчезает в яранге так же тихо, как вышла оттуда.
Ну что ж, хорошо уж и то, что в семье водворится мир. Унпэнэр перестанет смотреть волком. Он ведь весь в отца — горячий, но не злой. Сразу повеселеет, заговорит как ни в чём не бывало.
Это и верно, что «весь в отца», и неверно. Лицом похож, характером похож, а смотрит на всё по-другому. Всё хочет переиначить, по-новому сделать.
Да, не хотят молодые по-старому жить. Что ж, Гэмалькот за старое цепляться не будет. Уж он-то лучше молодых знает, какой тяжелой, какой горькой была для чукчей прежняя жизнь. И всё-таки человеку, прожившему больше полувека по обычаям, завещанным предками, нелегко привыкать к другим обычаям, пусть даже лучшим. Об иной вещи всякий поймет, что она хороша… Понять-то нетрудно, да вот пойди привыкни к ней, к этой вещи!
Сначала кровать в яранге поставили, потом колпак с трубой над очагом приспособили, столик внесли. Теперь окно хотят делать. Будет в яранге дыра. Небось в своей кухлянке Унпэнэр не стал бы дыру прорезать!
Впрочем, это, конечно, не одно и то же. Тем более что дыры, собственно, не будет, будет стекло.
Ещё неизвестно, как отнесутся к этому соседи. Скорее всего будут смеяться. Особенно старики — Атык, Мэмыль, Амтын. Наверно, соседи даже посочувствуют Гэмалькоту. «Ничего, — скажут, — не огорчайся. Можно, на худой конец, жить и с окном. Не ругаться же из-за этого с сыном! У нас тоже есть дети. Разве они слушают нас? Что хотят, то и делают. Твой Унпэнэр по крайней мере хороший охотник. Его бригада — первая в колхозе. Таким сыном можно гордиться».
Приятное течение мыслей успокаивает Гэмалькота. «Что ж, пожалуй, они говорят правду», — думает старик, как будто соседи и в самом деле обратились к нему с этими утешительными словами.
Кстати, уже и вторая чурка обработана. Гэмалькот откладывает её, достает берестяную коробочку и набивает табаком свою трубку.
Всё уже подготовлено, стекло раздобыто, Йорэлё пришел из школы вместе с Кабицким. Они принесли две маленькие рамы без внутренних переплетов, деревянный метр и круглый ком замазки, которая распространяла такой вкусный запах и так послушно поддавалась малейшему нажиму пальцев! Йорзлё обязательно попросил бы кусочек замазки, чтобы вылепить из неё медведя, если бы только она не предназначалась для другой, гораздо более важной цели.
Унпэнэр уже дома. Они начинают выбирать место для окна. Раз двадцать прикладывают одну из рам к стенке внутреннего шатра — то в одном месте, то в другом, то в третьем. Получается довольно нескладно: ведь стенки у полога выгнутые, неровные.
— Да, — говорит Кабицкий, — этого мы с вами, други мои, не учли.
Он садится на шкуру посреди полога и задумывается.
Йорэлё смотрит на Кабицкого, на его густую бороду и вспоминает русских крестьян из рассказов Тургенева. Книжку этих рассказов ему подарил директор школы Эйнес ещё год назад в награду за успешное окончание третьего класса. Эйнес объяснил, что нынешние русские колхозники не похожи на крестьян, описанных Тургеневым. Зато в чертах школьного сторожа Кабицкого Йорэлё смутно ощущает сходство с каким-то из тургеневских героев.
Мальчику очень хотелось бы повидать этих удивительных людей, которые умеют выращивать хлеб. Не ружьем, не охотой добывать себе пищу, а выращивать её на земле — это казалось Иорэлё почти чудом. Если когда-нибудь ему доведется поехать на юг, он обязательно побывает в деревне, на полях. Он читал о том, как тургеневский Герасим, шагая среди полей, «чувствовал знакомый запах поспевающей ржи», и ему казалось, что он тоже чувствует этот запах, что ему тоже известно, как пахнет рожь. Никакие чудеса техники не представлялись ему такими поразительными, не занимали его воображение так сильно, как чудесное умение человека подчинять себе землю.
Иорэлё уже много раз приставал к Кабицкому с расспросами, но тот ничего не мог ему рассказать на этот счет. Стефана Кабицкого, обрусевшего поляка, ещё в молодости занесло каким-то суровым ветром на северо-восток Сибири. Побывал он и в царском остроге и на каторге, потом жил пушным промыслом, бродил с ружьем по тайге. Потом пришел как-то на Анюйскую ярмарку; приглянулась ему одна чукотская девушка, — посватался к ней, женился, поселился на Чукотке. Здесь и состарился. Он умеет немного сапожничать, знает плотницкое дело и ещё два-три ремесла, но о сельском хозяйстве, пожалуй, имеет такое же понятие, как Иорэлё.