Собрание выслушало Сергея Ивановича в молчании, которое у нас называется гробовым. Некто Зажигалкин, ассистент самого профессора Жуковского, долго изучал бухаловы чертежи и в конце концов, удовлетворенный, вернулся на свое место у ломберного стола. Какой-то господин с толстомясой, жуткой физиономией подошел к Сергею Ивановичу и нарочито пристально посмотрел ему в глаза, точно давая понять, что ему ничего не стоит моментально отличить проходимца от прогрессиста, и сразу же вышел вон. Фабриканты Доении, Гавронин и Цейтлин ансамблем пошевелили пальцами, как бы ощупывая купюры на подлинность происхождения, то есть намекая на то, что сумма, названная изобретателем, несколько сомнительна, но тем не менее они готовы что-то в этом роде ассигновать. (Уж больно заманчивым, при всей фантастичности, им показался план.)
Сергей Иванович потом долго думал: этим-то чем не угодило российское самовластье, и в частности августейшая семья, им-то какого еще рожна не доставало, наживавшим по полмиллиона целковых в год, начинавшим день у Панкина и коротавшим ночи в шалманах на островах?! Разве что Доении был, предположительно, страстным поклонником Лассаля, Гавронин, возможно, происходил из крестьян Нижегородской губернии, а Цейтлин, не исключено, ненавидел Россию всесторонне, в частности за черту оседлости, университетскую квоту, дядю по материнской линии, обезглавленного во время кишиневского погрома, и многочисленные фонетические сложности русского языка. Разве что всех троих замучило предчувствие судьбы необыкновенной и им скучно было просто-напросто наживать свои целковые и спускать.
Долго ли, коротко ли (во всяком случае, Сергей Иванович уже успел разъехаться со своей женой), тот же человек в котелке с крепом назначил ему встречу у Египетского моста. За пивом с горохом он передал Бухало десять тысяч рублей наличными, железнодорожный билет до Мюнхена и заграничный паспорт на имя инженера Потоцкого Федора Ильича.
Сергей Иванович попрощался с отечеством оригинальным образом: он подцепил на Невском проститутку и провел с ней ночь в меблированных комнатах на Песках. Девка ему попалась какая-то ненормальная: то она ни с того ни с сего принималась плакать, то в самую неподходящую минуту начинала рассказывать о том, как она мечтает поселиться в деревне, учить крестьянских детей грамоте, но главное, наладить такой богатый огород, чтобы в голодный год можно было прокормить все общество земляной грушей (она же топинамбур), которая, по авторитетным отзывам, оказывается, чудо как питательна и вкусна.
Мюнхен Сергею Ивановичу не понравился; прежде он никогда не бывал за границей, и тем острее его удивило какое-то странное чувство отсутствия жизни, которое возбуждали и физиономии прохожих, и стерильная чистота улиц, где даже кошки нельзя было увидеть, и миниатюрные цветники на окнах, выглядевшие искусственными, точно выполненными из вощеной бумаги, и немецкие пивные, из которых всегда доносилось глупое пение и неестественно, натянуто веселые голоса.
Как раз в небольшой, приютной пивнушке у старого рынка Сергей Иванович невзначай познакомился со здешним инженером по имени Вальтер Розенфельд и сразу проникся к нему симпатией, отчасти потому что фамилия у него была свойская, местечковая, а отчасти потому что лицо его бороздили глубокие шрамы, точно у варяга времен Киевской Руси или у какого-нибудь ушкуйника-волгаря. Сергей Иванович поинтересовался происхождением этих отметин, с чего, собственно, их знакомство и началось; немец удивился вопросу, нахмурился, но ответил, что у них весь Геттингенский университет щеголяет в подобном виде, ибо у студентов в традиции поединки на шпагах между сторонниками разных корпораций, которые потому приветствуются нацией, что так из молодежи до срока выходит дурь.
Слово за слово, они с Розенфельдом разговорились о студенческой юности, об инженерном деле, наконец о воздухоплавании, и тут Сергей Иванович поведал новому знакомцу о проекте летательного аппарата, который не выдумает даже ухищренная немецкая голова. Розенфельд заявил сомнение насчет исключительности русской инженерной мысли, на что Бухало возразил ему целым рядом примеров из практики изобретательства в мире и на Руси: де, паровой двигатель изобрел русак Черепанов, а честь открытия зловредные европейцы приписали англичанину Уатту, радио изобрел Попов, а запатентовал его итальянец Маркони, первым поднялся в небо на аппарате тяжелее воздуха русский моряк Можайский, а на весь мир прославились какие-то братья Райт…
Так они препирались до самого вечера, натузились пивом и съели по три порции вайсвюрта с кислой капустой, но в конце концов закончилась эта конференция все же в пользу русской инженерной мысли, то есть Розенфельд вызвался помочь Сергею Ивановичу в постройке его фантастического бомбовоза, может быть, лелея какой-то свой, немецкий, предосудительный интерес.
Но нет: Розенфельд на чистом глазу споспешествовал делу своего русского товарища, и, пожалуй, без него затея вряд ли бы удалась. Он устроил Бухало на курсы воздухоплавания, свозил его в городок Моссах под Мюнхеном, помог арендовать гигантский ангар из кровельного железа, нанял бригаду отлично обученных рабочих, а потом вместе с ним закупал: два французских мотора «Антуанетт», каждый в пятьсот лошадиных сил, металл для каркаса, брезент для обшивки плоскостей самого лучшего немецкого качества, два кубометра дубовой доски для ланжеронов и про запас, стальной трос для тяг и еще много разного материала, включая крокодилову кожу неведомо для чего. (После Сергей Иванович предложил Розенфельду пятьсот марок за комиссию – тот нисколько не обиделся, но не взял; видимо, он все-таки лелеял какой-то свой, немецкий, предосудительный интерес.)
Баварцы работали примерно, но как-то уж очень не торопясь. На каркас фюзеляжа ушло три месяца, да еще обшивали его дюймовой фанерой недели три, с плоскостями и оперением провозились чуть не полгода, а тут еще фанера сербского производства стала слоиться от лака и ее пришлось полностью заменять. Между тем из Петербурга торопили, из Петербурга сообщали, что террористический акт как раз назначен на Николу весеннего и нужно, хоть тресни, поспеть к этому сроку, иначе товарищ Евно нарочно приедет в Мюнхен и разорвет изобретателя на куски.
Наконец настал день, когда аэроплан Бухало стоял в ангаре готовый к испытательному полету; он был громаден, как доисторическое животное, нелепо-прекрасен, как наваждение, вонял лаком, бензином и почему-то коровяком. Загрузили в люк тонну стальных болванок, Сергей Иванович поднялся в кабину своего аппарата, запустил двигатели и дал газ: машина стояла точно вкопанная, мелко трясясь и воя, как паровоз. Он дал полный газ: оба мотора «Антуанетт» согласно заглохли и из них повалил черный прогорклый дым.
Было очевидно, что в расчеты закралась какая-то роковая ошибка, и медленно, словно нехотя, вылезая из кабины аэроплана, Сергей Иванович думал с том, что в свое время нужно было по-настоящему учиться в технологическом институте, вместо того чтобы бегать по студенческим кружкам, бредить князем Кропоткиным, 8-часовым рабочим днем и вообще мыслить в ключе тургеневского «Муму».
Вечером он сидел в пивнушке у старого рынка и пил стакан за стаканом противную французскую анисовую водку за отсутствием водки как таковой. Денег у него оставалось ровно пятьдесят рублей на русский счет, он пропил их за четыре дня, два дня проболел в гостинице и исчез.
Больше о нем ничего не было слышно, и никто его не видал. Может быть, он потом до того допился, что умер от переохлаждения организма где-нибудь под забором, может быть, бежал в Италию и заделался чичероне для русских туристов, но вообще если наш соотечественник вдруг исчезает, то это бывает, как правило, темно, трагично и навсегда.
Бухалов самолет все так и стоял в ангаре на окраине Моссаха под Мюнхеном, и простоял там аж до лета 1946 года, когда американцы вывезли этот уникум за океан и поместили его в Чикагском музее авиации в качестве диковинки самолетостроения, а в 1993-м году почему-то пустили его на слом.