В раздумье Владимир Иванович теперь часто уходил из дома под вымышленным предлогом или безо всякого повода – встал, надел на затылок кепку с пуговкой и ушел. Обычно он отправлялся бродить на Павелецкий вокзал, долго шатался в толпе прибывающих и отъезжающих, наблюдал народные типы и размышлял о связи деяния и судьбы. Больше всего Пирожкова интересовали бездомные бродяги, которые обитали в подвале полуразрушенного складского помещения у подъездных путей, питались на задах столовой ремонтного депо и при помощи самодельной центрифуги гнали спирт из ворованного мебельного лака, сильно разбавляя его водой. Лица у них были отравленные, заплывшие и по-детски несчастные, и Владимир Иванович думал: это какие же преступления нужно было совершить, чтобы понести такую страшную кару, чтобы судьба низвела тебя до положения человекоподобного существа. Но потом ему становилось совестно, перед глазами вставали четверо белокурых малышей, которых по его милости лишили жизни еще до жизни, и тогда он приходил к убеждению, что это была бы сравнительно пощада, если бы судьба всего лишь низвела его до положения человекоподобного существа. Он живо представлял себе, как сидит в холодном, сыром подвале среди таких же бездомных бродяг, обезображенных мебельным лаком, и потирает руки над пламенем костерка. Сидит он на пластиковом ящике из-под пива, тупо глядя в огонь, объятый беспримерным ощущением одиночества и заброшенности, сидит и неожиданно заведет:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Вот бытуем мы с вами наги и босы, как библейские персонажи, да еще пьяненькие во все дни, а между тем нет народа свободней нас.
Вообще свобода – это неотъемлемое право человека принять сторону добра, и поэтому она есть следствие, а не причина, не инструмент. Но с другой стороны, свобода издревле понимается как именно неотъемлемое право человека вытворять, что заблагорассудится, по крайней мере, у нас в России, поскольку у нас в России население какое-то несовершеннолетнее, даже когда старики составляют огромное большинство. Ведь мы, русаки, народ молодой, как народ государственный – даже юный, и, стало быть, нам нипочем здравый смысл, трезвый расчет и, например, дисциплина умственного труда. Оттого-то и нет народа свободней нас; помимо всего прочего у нас наблюдается атрофия чувства собственности, которая очень освобождает; мы подвержены разного рода аффектациям, а в другой раз нам на все начхать; наконец, мы поверхностно аморальны, в том смысле, что способны на все – от подвига самопожертвования до бессмысленного зверства и от изысканых манер до свинства по мелочам. Что уж тут говорить о нашем брате, босяке, который пьет мебельный лак, если целая огромная нация, которая пользуется казенной водкой, свободна, даже до неудобного свободна, что называется, чересчур.
Все дело в том, что соседи по континенту слишком плотно нас обложили и нам не у кого было поучиться, например, дисциплине умственного труда. Хотя мы и без того на четыреста лет пoзже романогерманцев приняли христианство, на четыреста лет позже устроили национальную государственность, но, правда, потом это отставание стали помаленьку наверстывать, сведя его примерно до сотни лет. Так, Наполеон надул французов на столетие раньше того, как ту же операцию проделал с русскими Сталин, англичане отменили рабство в своих колониях всего-навсего на тридцать лет раньше, чем у нас упразднили крепостное право одновременно с освобождением американских негров, – а это уже прогресс. Другое дело, что с демократическими свободами в России опять вышла заминка на целых три века, но это, может быть, даже и хорошо.
Почему хорошо: потому что вольный славянский дух, даже пониженной консистенции, не вступает в реакцию с демократическими свободами, а ежели и вступает в принудительном порядке, то на выходе следует ожидать недюжинный результат. По-настоящему эффективно демократические свободы работают в сообществах упрощенной конфигурации, логичных взаимосвязей и самых обычных свойств. Положим, разнузданная свобода слова плюс триста лет фабричного рабства непременно воспитают в романогерманце комплекс гражданских добродетелей, но если он свободен, фигурально говоря, наплевать в глаза любому государственному чиновнику и ему за это ничего не будет, то даже для романогерманца такая фронда потеряет всяческий интерес; тогда ему останутся только биржевые сводки, покер по субботам и прозябанье в кругу семьи.
А русский человек сложен, опасно сложен, отчасти потому что он слишком свободен по своей славянской природе, как, впрочем, и некоторые другие народы мира, но ведь он векует свой век под гнетом регламентации, взбалмошного начальства, государственной идеи, нелогичных взаимосвязей, преданий и предрассудков и до того дошел, что не зарекается от тюрьмы. По этой самой причине в нашем народе вызрела величайшая из литератур, народился политический терроризм, возникла стойкая тенденция к богоискательству, сложилась пословица «Какие сани, такие и сами», давно утратился интерес к интенсивному земледелию и с Владимира Святого пошла мода на неудовольствие и протест.
Следовательно, облагодетельствовать такое существо (в частности, выдумавшее матерную брань) демократическими свободами, и особенно свободой слова, – это уже будет масло масленое или, как говорят картежники, перебор. Действительно, какого еще рожна ему нужно, если он свободен от всего, кроме этических норм, изложенных в Нагорной проповеди, хотя бы только по понедельникам; может все, кроме преступления против человечности, если карта ляжет; и всегда понимал свободу как неотъемлемое право человека принять сторону истины и добра.
Но самое занятное, что внешние свободы бессмысленны, когда они есть, и плодотворны, когда их нет. Вот мы столетиями жалуемся на притеснения со стороны властей, а я сейчас приведу цитату из классика; Лев Толстой пишет: «Мне говорят, я несвободен, а я взял и поднял правую руку»…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет глупо-восторженный ропот, потому что бродяги давно позабыли, что такое аплодисмент.
Несмотря на постоянные контры с женой, Владимиру Ивановичу Пирожкову никогда и в голову не приходило с ней развестись, даже принимая во внимание то прискорбное обстоятельство, что вследствие четырех абортов Наталья Сергеевна уже не могла родить. Так они и жили помаленьку вдвоем в однокомнатной квартирке на Валовой улице: разве что субботним вечерком Пирожков отправится поиграть с приятелями в преферанс, а так они по утрам завтракали на кухне за миниатюрным столом, потом отправлялись на работу, ближе к концу дня воссоединялись в своей квартирке и, как правило, не делали ничего. То есть Наталья Сергеевна либо тупо смотрела телевизор, либо бралась за ревизию своим бесчисленным шкатулочкам, а Владимир Иванович или читал, или лежал на диване и размышлял. В другой раз он скажет:
– Вот Пушкин пишет: «Отку2пори шампанского бутылку иль перечти «Женитьбу Фигаро»…» Имеется в виду, что когда тебя заела тоска, нужно напиться, а то почитать какую-нибудь веселую ерунду.
– Ну и что? – для проформы спросит Наталья Сергеевна, не отрывая глаз от своей любимой передачи «Система грез».
– А то, что хотя Пушкин был и великий поэт, я бы его поправил. Надо было так написать: откупори шампанского бутылку и перечти «Женитьбу Фигаро». Всего и делов-то, что заменить союз «или» на союз «и», а уже совсем другое послевкусие и букет.
Наталья Сергеевна тяжело вздохнет и скажет:
– Ты бы лучше подумал, как нам разжиться средствами на ремонт.
Тем не менее до скандалов у них дело не доходило, и отчасти по той причине, что Владимиру Ивановичу было не до того. В те поры он живо заинтересовался вопросами воспитания детей и подростков, поскольку за неимением собственных наследников находил массу скверностей у чужих. Все-то ему казалось, что новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Уже его произвели в старшие научные сотрудники, уже им с женой выделили земельный участок на станции «Отдых», что по Казанскому направлению, уже взяли верх демократические настроения и как-то сам собой рассосался большевистский режим, а он все никак не мог решить для себя вопрос, отчего это новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Положим, сидит он на институтском митинге, созванном на предмет поддержки Межрегиональной группы, а сам рисует в воображении Всероссийское родительское собрание, на котором он держит речь: