Вернулся Тирон, принесший серебряный поднос с тремя чашами, круглой буханкой хлеба, сушеными яблоками и белым сыром. Его присутствие немедленно отрезвило меня. Мы не были более двумя мужчинами, которые с глазу на глаз говорят о политике, но были двумя гражданами и рабом или двумя мужчинами и ребенком, принимая во внимание невинность Тирона. Я никогда не стал бы говорить с таким безрассудством, если бы он не вышел из комнаты. Я и так боялся, что сказал лишнее.
Глава пятая
Тирон поставил поднос на низкий столик между нами. Цицерон посмотрел на еду без всякого интереса.
— Зачем столько, Тирон?
— Уже почти полдень, господин. Гордиан, наверно, проголодался.
— Что ж, очень хорошо. Мы должны показать ему наше гостеприимство. — Он уставился на поднос, но, казалось, не видел его. Потом он легонько потер виски, словно я до отказа забил его голову мятежными мыслями.
После прогулки меня не оставляло чувство голода. От разговора пересохло во рту. Разгоряченный, я испытывал сильную жажду. Тем не менее я терпеливо ждал, пока Цицерон приступит к трапезе (пусть в политике я придерживаюсь крайних мнений, мои манеры безупречны), как вдруг Тирон заставил меня вздрогнуть: решительно наклонившись над подносом, он отломил себе кусок хлеба и потянулся за чашей.
В такие мгновения узнаешь, сколь глубоко укоренились в душе условности. Вопреки тому, что жизнь научила меня видеть всю нелепость рабства и неисповедимость рока, вопреки тому, что с первого мига нашей встречи я старался обращаться с Тироном как с человеком, я испустил тихий вздох при виде того, как раб первым берет пищу со стола, когда его хозяин и не думает приступать к еде.
Они заметили мое замешательство. Озадаченный Тирон поднял на меня глаза, а Цицерон улыбнулся.
— Гордиан поражен. Он не привык к нашим порядкам, Тирон, и к твоим манерам. Не беспокойся, Гордиан. Тирон знает, что я никогда не ем в полдень. Обычно он начинает, не дожидаясь меня. Пожалуйста, поешь и ты. Сыр очень хорош — его прислала аж из самой арпинской сыроварни моя заботливая бабушка. Что до меня, то я пригублю вина. Самую капельку; оказавшись в такую жару в желудке, оно, похоже, там и прокиснет. Разве я один страдаю этим недугом? В разгар лета я не ем вовсе и подолгу пощусь. К тому же, пока твой рот будет набит едой, а не разговорами о государственной измене, у меня, быть может, появится шанс немного рассказать о том, зачем я тебя позвал.
Цицерон сделал глоток и слегка поморщился, точно вино прокисло, едва коснувшись его губ.
— Мы только что отклонились от нашей темы в сторону, ты не находишь? Как ты думаешь, Тирон, что сказал бы на это Диодот? Зачем я платил этому старому греку все эти годы, если даже не могу поддерживать чинную беседу у себя в доме? Бесчинная речь не только непристойна; в неподходящее время и в неподходящем месте она может оказаться смертельной.
— Я так и не уразумел, о чем же мы говорим, уважаемый Цицерон. Кажется, я припоминаю: мы замышляли убить чьего-то отца. Моего отца или, может быть, отца Тирона? Нет, они и так уже мертвы. Возможно, речь шла о твоем?
Цицерон даже не улыбнулся.
— Я предложил обсудить гипотетический случай, Гордиан, просто для того, чтобы ты высказался о некоторых обстоятельствах — способах, осуществимости, вероятности — непридуманного и жуткого преступления. Преступления, которое уже совершилось. Трагизм ситуации состоит в том, что один старый землевладелец из Америи…
— Весьма напоминающий описанного тобою старика?
— Его точная копия. Как я уже сказал, некий землевладелец из Америи был убит на улицах Рима в сентябрьские Иды, в ночь полнолуния, — почти восемь месяцев тому назад. Его имя ты, похоже, уже знаешь: Секст Росций. Итак, ровно через восемь дней — в Иды мая — сын Секста Росция предстанет перед судом; он обвиняется в том, что подготовил убийство своего отца. Я буду его защищать.
— Боюсь, что с таким защитником не будет нужды в обвинителе.
— О чем ты?
— Если судить по твоим словам, кажется очевидным, что ты убежден в виновности сына.
— Глупости! Разве я клонил к этому? Думаю, я вправе гордиться. Я просто пытался изобразить дело так, как его, возможно, подадут обвинители.
— Ты хочешь сказать, что уверен в невиновности этого Секста Росция?
— Конечно! Иначе зачем бы я стал защищать его от столь неслыханных обвинений?
— Цицерон, мне достаточно хорошо известны адвокаты и ораторы, и я знаю, что им не обязательно верить в то, что они собираются доказывать. И им совсем не обязательно верить в невиновность человека, чтобы его защищать.
Сидевший напротив Тирон метнул на меня сердитый взгляд:
— Вы не имеете права, — сказал он с отчаянием, и голос его неожиданно пресекся, — Марк Туллий Цицерон — человек самых высоких убеждений, безупречной честности, человек, который говорит то, во что верит, и верит во все, что говорит; возможно, в наши дни такие люди — редкость, но все равно…
— Прекрати! — Голос Цицерона звучал мощно, но в нем почти не было гнева. Он поднял руку в запрещающем жесте ораторов и, казалось, едва удерживался от смеха. — Прости молодому Тирону, — продолжил он с оттенком доверительности, наклонившись ко мне. — Он преданный слуга, и я благодарен ему за это. Таких сегодня днем с огнем не сыщешь.
Он бросил на Тирона взгляд, выражающий чистую привязанность — открытую, искреннюю, нескрываемую. Тирон неожиданно счел за благо отвести глаза в сторону и рассматривать стол, поднос с едой, едва колыхающуюся занавеску.
— Но, пожалуй, он иной раз чересчур предан. Что ты думаешь, Гордиан? А что думаешь ты, Тирон: не выставить ли нам такое положение перед Диодотом, когда он за нами пришлет, и не посмотреть ли, как поступит с ним учитель риторики? Прекрасная тема для спора: возможно ли, чтобы раб был чересчур предан своему господину. Другими словами, слишком восторжен в своей привязанности, слишком ревностен в защите своего хозяина.
Цицерон мельком взглянул на поднос и, потянувшись за кусочком сушеного яблока, взял его большим и указательным пальцами и стал внимательно рассматривать, словно бы взвешивая, вынесет ли его хрупкая конституция даже такой крошечный кусочек в разгар полдневного зноя. Образовалась пауза, лишь птичьи трели доносились из атрия. Объятая тишиной комната, казалось, вновь задышала, вернее, попыталась задышать, тщетно силясь уловить слабое дуновение и терпя неудачу; занавеска то подавалась немного вперед, то назад, то снова вперед, но этого было недостаточно, чтобы порыв воздуха проник внутрь или вышел наружу, как будто ветерок был теплой и осязаемой субстанцией, пойманной в западню парчовой каймой занавески. Цицерон нахмурился и снова положил яблоко на поднос.
Внезапно занавеска издала громкий хлопок. Поток горячего воздуха закружился вдоль стен и вокруг моих ног. Комната наконец разразилась потаенным вздохом.
— Ты спрашиваешь, верю ли я в то, что Секст Росций невиновен в гибели своего отца? — Цицерон распрямил пальцы и прижал их кончиками друг к другу. — Я отвечаю: да. Когда ты с ним встретишься, ты тоже уверишься в его невиновности.
Похоже, мы могли, наконец, всерьез заняться делом. Мне надоело обмениваться колкостями в кабинете Цицерона, надоела желтая занавеска и удушливая жара.
— Как именно убили старика? Дубинки, ножи, камни? Сколько было нападавших? Их видели? Можно ли их опознать? Где находился сын в момент убийства и как он узнал о смерти отца? У кого еще были причины убить старика? Что сказано в завещании? Кто выступает обвинителем сына и почему? — Я сделал паузу, но только затем, чтобы хлебнуть вина. — И скажи мне еще…
— Гордиан, — рассмеялся Цицерон, — если бы я все это знал, то разве понадобились бы мне твои услуги?
— Но кое-что ты должен знать.
— Больше, чем кое-что, но все равно недостаточно. Очень хорошо, что я могу ответить на последний твой вопрос. Обвинение предъявлено истцом Гаем Эруцием. Я вижу, ты слышал о нем, или у тебя во рту вино превратилось в уксус?