Глава четвертая
Что было написано на моем лице в ту минуту? Кажется, я вздрогнул, поморщился, посмотрел на него с недоверием. Цицерон видел все и улыбнулся той деланной улыбкой, какую изображают на своем лице ораторы, умело манипулирующие слушателями. Актеры (я знал многих из них) ощущают примерно такое же удовлетворение, такое же упоение властью. Пастух открывает Эдипу правду и единственным словом исторгает вопль боли и ужаса из тысяч глоток, незамедлительно повинующихся его подсказке. Под маской пастух улыбается и покидает сцену.
Я делал вид, что отстраненно разглядываю какие-то лежащие поблизости свитки; краем глаза я видел, что Цицерон по-прежнему следит за мной, не желая упустить ни одного моего жеста. Ораторы воображают, будто с помощью слов они могут повелевать всем и вся. Я изо всех сил старался придать своему лицу безразличное выражение.
— Мой отец, — начал я, но вынужден был сделать паузу, чтобы прокашляться. Я проклинал запинку, ведь она выглядела проявлением слабости. — Мой отец уже умер, почтеннейший Цицерон. Много лет назад.
Озорство в его глазах погасло. Он нахмурился.
— Прошу прощения, — промолвил он невозмутимо, слегка склонив голову. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я не обиделся.
— Хорошо. — В глазах его снова появился озорной огонек. — Тогда ты не огорчишься, если я снова задам тот же вопрос, разумеется, как вопрос чисто гипотетический. Итак, предположи, только предположи, что у тебя есть отец, от которого ты желаешь избавиться. Как бы ты поступил?
Я пожал плечами:
— Сколько старику лет?
— Шестьдесят, может быть, шестьдесят пять.
— А сколько мне — говоря гипотетически?
— Около сорока.
— Время, — сказал я. — Любой недуг излечит время. Излечит не хуже любого лекарства.
Цицерон кивнул.
— Ты имеешь в виду, что будешь просто ждать. Не беспокойся. Расслабься. Пусть природа возьмет свое. Да, это, пожалуй, самый простой способ. И может быть, хотя и не обязательно, самый безопасный. Конечно, так поступает большинство людей, когда они сталкиваются с человеком, чье существование для них невыносимо, особенно если этот человек старше или слабее их, особенно если по чистой случайности это — член семьи. Тем более, если это — их отец. Смирись с неудобством и терпи. Пусть все решит время. В конце концов, никто не вечен, а молодые обычно живут дольше своих стариков.
Цицерон замолчал. Желтая кисея слегка вздымалась и опадала, точно весь дом дышал. Комнату затопил зной.
— Но иногда время — слишком большая роскошь. Несомненно, если ждать достаточно долго, старик шестидесяти пяти лет скончается сам собой, хотя, прежде чем это случится, он может дожить и до восьмидесяти пяти.
Он встал со стула и принялся расхаживать по комнате. Цицерон был не из тех, кто ораторствует, сидя на месте. Впоследствии я буду сравнивать все его тело с неким механизмом: размеренная поступь ног, подвижные руки, тяжеловесно жестикулирующие ладони, то и дело наклоняющаяся голова, никогда не остающиеся на месте брови. Ни одно из этих телодвижений не было самоцелью. Напротив, все они были как-то связаны между собой, все подчинялись его голосу, этому странному, волнующему, обворожительному голосу, словно голос его был орудием, а тело — машиной, которая это орудие производит; словно его конечности и пальцы были шестеренками и рычагами, которые необходимы для изготовления голоса, выходившего из его уст. Тело двигалось. Голос звучал.
— Вообрази, — говорил он (легкий наклон головы, изящный взмах руки), — шестидесятилетнего старика, вдовца, который живет один в Риме. Замкнутость ему нимало не свойственна. Он с удовольствием посещает обеды и пирушки. Он любит арену и театр. Он часто бывает в банях. Мало того: он постоянный посетитель — клянусь Гераклом, и это в его-то годы — соседнего публичного дома. Он живет, наслаждаясь. Что до работы, то он на покое. Денег у него достаточно. Крупные поместья за городом, виноградники и фермы — но он этим больше не занимается. Он давно уже переложил все заботы на кое-кого помоложе.
— На меня, — подсказал я.
Цицерон слегка улыбнулся. Как и все ораторы, он не любил, чтобы его перебивали, но вопрос доказывал, что я хотя бы прислушиваюсь.
— Да, — сказал он. — Гипотетически говоря, да. На тебя. Своего гипотетического сына. Что до старика, то вся его жизнь посвящена теперь одним наслаждениям. В погоне за ними он расхаживает по улицам города в любой час дня и ночи, сопровождаемый только своими рабами.
— У него нет телохранителя? — спросил я.
— Стоящего нет. С ним ходит двое рабов. Скорее для удобства, чем для охраны.
— Они вооружены?
— Вероятно, нет.
— Мой гипотетический отец напрашивается на неприятности.
Цицерон кивнул:
— Так и есть. Римские улицы — это не то место, где порядочный гражданин может шататься посреди ночи. Особенно если речь идет о старике. Особенно если он явно богат и не имеет вооруженной охраны. Храбрец! Изо дня в день рисковать своей жизнью — каков старый дурак! Рано или поздно все это плохо кончится. Так ты, во всяком случае, думаешь. Однако год за годом он ведет себя все так же возмутительно, и — ничего не происходит. Начинаешь думать, что его хранит какой-то незримый дух или демон, потому что старик остается невредим. Его ни разу не ограбили. Ему ни разу даже не угрожали. Худшее, что с ним может случиться, — это если поздней ночью к нему привяжется какой-нибудь нищий, пьяница или гулящая девка, но с ними он легко справится, вытащив монету или кликнув рабов. Нет, время, похоже, тебе не союзник. Предоставленный самому себе старик вполне может прожить вечно.
— Неужели это так плохо? Кажется, мне он начинает нравиться.
Цицерон поднял брови:
— Совсем наоборот. Ты его ненавидишь. Неважно почему. Просто на какое-то время предположи, что — по любой причине — ты желаешь его смерти. Отчаянно желаешь.
— Все равно время — самое легкое орудие. Ты говорил, ему шестьдесят пять. Как его здоровье?
— Отменное. Вероятно, лучше твоего. Почему бы и нет? Все твердят, что ты работаешь слишком много: управляешь поместьями, растишь детей и преждевременно загоняешь себя в могилу. А старику беспокоиться не о чем. Он знай себе развлекается. По утрам он почивает. В полдень думает, что будет делать вечером. По вечерам он объедается дорогими яствами, напивается, бражничает с людьми вдвое младше его. На следующее утро он поправляется в банях и все начинается снова. Как его здоровье? Я говорил тебе, он постоянный клиент местного дома терпимости.
— Известно, что еда и вино убивают человека, — осмелился предположить я. — Говорят, что в объятиях шлюхи перестало биться не одно старческое сердце.
Цицерон покачал головой:
— Нет, это не годится. Слишком ненадежно. Ты ненавидишь его, разве ты не понимаешь? Возможно, ты его боишься. Ты все больше жаждешь его смерти.
— Политика? — предложил я.
Цицерон на мгновение прекратил шагать, улыбнулся, а затем продолжил:
— Политика. Да, в наши дни в Риме политика, вне всяких сомнений, убивает быстрее и надежнее, чем жизнь на широкую ногу, объятия шлюхи или полночная прогулка по Субуре. — Он широко, по-ораторски развел руками в знак отчаяния. — К несчастью, старик — одно из тех примечательных созданий, которые умудряются прожить жизнь, ни разу не впутавшись в политику.
— В Риме? — усомнился я. — Гражданин и землевладелец? Это невозможно.
— Говорят, что он один из тех людей, которые похожи на кролика, — обаятельных, пустых, безвредных. Никогда не обращал на себя внимания, никогда никого не обижал. Зачем охотиться на такого, когда под ногами куда более крупная дичь? Окруженные со всех сторон политикой, словно чащей или тенетами, они все же умеют проскользнуть сквозь силки без малейшей царапины.
— Да он хитрец. Этот старик нравится мне все больше и больше.
Цицерон поморщился.
— Дело совсем не в хитрости. Единственное, к чему стремится старик, — это скользить по жизни, доставляя себе как можно меньше неудобств. Он счастливчик, и этим все сказано. Ничто его не задевает. Италийские союзники восстали против Рима? Он приезжает из Америи, деревеньки, которая до последнего мгновения собирается примкнуть к мятежу, и пожинает первые плоды примирения; так он становится гражданином. Гражданская война между Марием и Суллой, затем между Суллой и Цинной? Старик колеблется, не зная, к кому спешить с изъявлением преданности — он реалист и оппортунист, подобно большинству римлян в эти дни, — и выходит из затруднений, как чувствительная скромница, которая переходит через бушующий поток, перескакивая с камня на камень и даже не замочив сандалий. Сегодня чувствуют себя в безопасности только те, кто не имеет никаких убеждений. Кролик, говорю тебе, кролик. Если надеяться на то, что ему свернет шею политика, он проживет до ста лет.