— Ей-богу, без меня сестрица минуты прожить не может. Алешка, чуешь?
Трирогов краснел, но глаза его загорались радостью, а Сергеев, тоже влюбленный в Оленьку, мучился ревностью и тоскливо думал, как он одинок, невыносимо одинок и несчастлив.
Все свои симпатии к семье Менделеевых Саша перенес теперь на Володю. Их дружба крепла. Они дали друг другу слово не разлучаться и служить вместе на одном корабле.
В октябре 1889 года Оленька и Трирогов обвенчались.
После венчального обряда все спустились в актовый зал поздравлять молодых.
В толпе ловко и проворно засновала рать лакеев, разнося шампанское в бокалах, фрукты и конфеты, и все двинулись к Трироговым с приветственными возгласами. На Сергеева набежала печаль, как мгновенная белая пена, но не было ни больно, ни страшно, ни жаль решительно ничего. Издали взглянув еще раз на Олю, он мысленно прошептал: «Что ж, будь счастливой, любимая», — и ушел, не подойдя с поздравлением к Трироговым.
Но дружба с ее братом не порвалась, хотя в первые годы службы Владимиру Дмитриевичу повезло больше, чем его другу. Когда оба они в конце 1893 года получили назначение на один корабль, отправляемый на Дальний Восток, молодой Менделеев уже возвратился из кругосветного плавания, побывав в Индии, Японии, Китае, Корее и Владивостоке. И Дмитрий Иванович, давно имевший уже вторую семью, и Феозва Никитична, одиноко жившая на своей даче в Ораниенбауме, были одинаково рады тому, что Володя и Саша опять будут вместе.
Дмитрий Иванович так трогательно заботился о старшем сыне, что Сергеев перед отплытием на Дальний Восток особенно остро ощутил отсутствие родной семьи и снова стал думать о близких людях, ушедших из жизни навсегда. Особенно часто он вспоминал бабушку. Должно быть, это были отзвуки на впечатления, полученные в последние дни пребывания в отчем доме…
Страницы альбома подходили к концу. Сергеев видел себя уже офицером русского флота, но вот снова встретился маленький снимок веселого мальчугана в матросском костюмчике.
Отец, мать и он должны были ехать тогда в Архангельск. Папу переводили на новую службу. А с неделю назад над бабушкиным балконом поселились какие-то незнакомые, чистые, как мечты, птицы. Бабушка сказала, что они, наверное, летят с севера, может быть из того же Архангельска, что им нужно набраться сил для дальнего заморского пути, и кормила их, насыпая крупу и крошки на дощечку, специально прибитую для этого под окном. Когда на дощечке было пусто, птицы стучали клювиками в стекла окна, а иногда влетали на балкон и проносились через него с требовательным чириканьем.
Каждый день водила бабушка Сашутку в лес. Густая тень лежала на тропинке, на мягкой, в осеннем цветении траве. Солнце с трудом пробивалось в гущу, высвечивая листья лип и кленов. Упрямо поднимались кверху, расправляя могучие кроны, дубы и вязы, тополя и яворы. По-солдатски надежно загораживали вход в чащу вытянувшиеся во фронт сосны.
Бабушка знала в лесу все: и куда лучше идти и как называются различные травы, цветы, деревья…
В лесу они собирали сосновые шишки, и бабушка учила:
— Эти не бери, старые, пустые. Люди тоже есть такие. Живут, живут и не знают, для чего живут, для чего жили. Брось, брось, видишь пустая, прошлогодняя, семена из нее уже повысыпались.
Бабушка пренебрежительно отбрасывала в сторону не понравившуюся ей шелуху, и сама легко наклонялась, быстро собирая плотные, коричневые шишки.
— Эти хорошие. Видишь, семян сколько. Высокие сосны из них повырастут, как раз для мачт. А пока подрастать станут, будут шуметь, шептаться промеж себя о своем, о заветном, и не вспомнят, что ходили тут бабушка с внуком, и не загрустят, не поплачут, что обоих давно уж на свете нет. А придет время, и самих их срубят и мачтами на кораблях поставят. Всколыхнутся около них белые паруса, вздутые ветром, и помчат сосны корабль в сторону чужедальнюю, тоскуя о земле родной, навеки покинутой…
Последний раз приезжал Саша Сергеев погостить туда уже из корпуса. Все лето жил, как в чудесном сне, но перед самым отъездом в Питер простудился на рыбной ловле. Доктор сказал, что ехать пока и думать нельзя. Захолодало сразу же после успения. Ранняя осень давала переменчивые дождливые дни. То надвигались тучи, и лил густой теплый дождик, то они проплывали к морю, и небо делалось ясно-синим, словно летом. Днем через белые пушистые облака не раз и не два проглядывало солнце, освещая далекие горизонты, омытые дождем кусты и деревья, наново зеленевшие невспаханные поля и вытоптанный луг. К покрову снова приехал доктор, осмотрел Сашу, разрешил ехать. Остался ужинать. Пил с дедушкой ром и вспоминал с ним парусный флот, жалея об уходящей его красоте. Дедушка, грозно поглядывая на Сашу, говорил:
— Какие теперь моряки! Чего доброго, они через полсотни лет не по воде — по воздуху плавать начнут!
Никитин, подав Саше тарелку с голубцами, тяжело вздохнул:
— Ешьте, в вашем Питере таких не дают!
И Саша ощутил в его голосе ласку и грусть. После ужина бабушка играла на клавесинах «Уймитесь, волнения страсти» и марш из «Фауста», а потом прикладывала к глазам платок.
Когда надо было ложиться спать, половину окна у себя в комнате Саша оставил открытой. Всю ночь шел дождь, мелкий, неугомонный, и Саша под его звуки вписал в свой дневник, что ему жаль уезжать отсюда, но он едет, потому что нужен отчизне, которой готов отдать все, что имеет, даже жизнь.
День спозаранку выдался серый. Шумел ветер, сбивая с мокрых ветвей остатки желтых и красных листьев. Тепловатая сырость перенасытила воздух. Влага оседала на Сашином форменном пальто, на поднятом верхе экипажа, на лошадиных наглазниках. Над ожидающим экипажем с противным карканьем пролетали и кружились вороны, на кожаный верх с легким капельным стуком падали с соседней сосны намокшие шишки.
Лошади застоялись, кучер стал объезжать их вокруг двора. У ворот дорогу перебежала черная кошка. Кучер полоснул по воздуху кнутом, яростно выругался.
— Плохая примета — пути не будет!
Вышедший на крыльцо Никитин грозно нахмурил лицо, закричал на кучера:
— Ты что ж это при господах ругаешься? Линьков захотел? — И, обращаясь к Саше, другим, мягким голосом сказал: — Насчет кучеровой кошки не обращайте внимания. Суеверие сухопутной необразованности!
А когда все уже попрощались и оставалось только сесть в экипаж, бабушка еще раз обняла Сашу на крыльце и, прижимая его голову к шерстяной кофточке собственной вязки, опечаленно шептала:
— Ну вот и прощай, Саша, Сашуточка! Живи!.. Приди на могилку когда мою поклониться, родные ведь мы!
И долго, долго махала ему вслед…
Сергеев задумался: перед ним, едва умещаясь на странице альбома, блестел глянцем снимок красавца корабля.
Накануне ухода «Памяти Азова» из Кронштадта Сергеев был вахтенным начальником. С моря дул сильный ветер, на рейде качало. Стоявший над морем туман то рассеивался, то густел и оседал на лице, на руках, на одежде мелкими капельками воды. Деревянная палуба мостика, по которому взад и вперед расхаживал Сергеев, была мокрой, словно после дождя.
Володя Менделеев был свободен от вахты. Исполнилась, наконец, заветная мечта друзей вместе на одном корабле отправиться в дальнее плавание.
Неожиданно на корабль приехали проститься с Володей сначала Дмитрий Иванович из Петербурга, потом Феозва Никитична из Ораниенбаума. Они прошли в каюту сына и пробыли там часа два, но Сергеев не мог побыть с ними, потому что вахта его не кончилась.
И только когда Менделеевы уезжали, Сергееву удалось проводить их до трапа по палубе. Прощаясь, Феозва Никитична растроганно произнесла:
— Дайте, голубчик, и вас я благословлю на путь дальний, на жизнь новую, неизвестную…
И было в ее голосе столько затаенного горя и рвущейся наружу теплоты, что к горлу Сергеева подступил ком. Он растерянно взглянул на Дмитрия Ивановича, на Володю и, поспешно сдернув фуражку, припал к теплой женской руке.
— Ну, поцелуемся и мы, — сказал Дмитрий Иванович, придерживая рукою поднятый воротник пальто, отбиваемый назад резким ветром, и, когда целовал, прошептал Сергееву на ухо: — Прошу, поберегите Володю. Из-за девицы беспутной совсем полоумный стал.