Цыган подпирал ладонью щеку и, качая головой, тихонько напевал:
Ягори светлинько, иой...
Я шатриця невiнько, иой...[4]
Сахалинская тайга молчала. Сколько неприметных тропинок таилось в ее извечной глуши. Уж никак не разобрать было, где зверь прошел, где прокрался, озираясь, беглый каторжник.
Яков все шел и шел, а за ним плелась Явдоха Гопта. Закаркает черный ворон на вершине опаленной молнией сосны, Яков испуганно шепчет:
— О, вороно дела годлы ко бiда![5]
Но на исходе того же дня цыган уже ругал ворону, дескать, соврала черная птица. Беглецы дошли до небольшой речки. Над водой сидел медведь, который то и дело выбрасывал лапой на берег рыбу. Укрывшись за деревом, Яков пронзительно свистнул и заверещал. Зверь оторвался от воды, медленно, тупо огляделся кругом и неохотно побрел в чащобу.
С моря шла кета. Вода в речке кипела от рыбьего нашествия. Много рыбы, утомленной борьбой с быстрым течением, стояло у самого берега. Беглецы хватали ее прямо руками и выбрасывали на берег. Снулая кета вяло шевелила плавниками.
В тот день стоял пир на весь мир. В казанке варилась уха, Яков и Явдоха ели вволю, чувствуя, как с каждой минутой восстанавливаются их силы.
Острая, захватывающая радость овладела беглецами, когда перед ними блеснула широкая полоса пролива. Далеко-далеко в тумане едва виднелся лиловый берег.
Счастливые слезы катились по лицу Явдохи. Там была Большая земля, там был родной край! Зеленоватые волны кипели у ног. Вокруг была такая глушь и такая глубокая тишина: стреляй из пушки — никто не услышит.
Два дня беглецы сооружали плот. Позади осталась глухая тайга, лихорадка, голод, звери, каторга. Впереди светлым маревом маячила свобода.
— Яков, Яков, двенадцать лет! На целых двенадцать лет жестокие губители разлучили меня с моим ребенком! Яков, Яков бородатый!
На третий день плот был готов. Самодельным веслом Яков оттолкнулся от берега. Волна легко подхватила неуклюжее деревянное сооружение. Этот плот был сейчас для беглецов милее парусного корабля, милее двухтрубного парохода. Плот нес их к большой и радостной свободе. Проклятый остров отдалялся и отдалялся. Но в это сладостное мгновение оттуда, с берега, с каторжного Сахалина, прозвучал окрик:
— Стой! Стой!
Явдоха видела, как Яков побледнел. Быстро посмотрела назад. На берегу стояли несколько солдат с винтовками. Яков сцепил зубы и молча продолжал упрямо работать веслом. Тогда загрохотали выстрелы. Яков выпустил весло, взмахнул руками и тяжело плюхнулся в воду. Плот медленно-медленно закружился на месте. Все это произошло в одно мгновение. Явдоха метнулась к веслу. Плот пошел вперед. Явдоха гребла и стучала зубами. Слышала выстрелы, еще выстрелы и еще выстрелы. Каторжный остров не хотел выпустить из когтей свою жертву. Пули посвистывали близко-близко. Затем все стихло. Остров остался позади. Явдоха гребла. Надвигался вечер. Берег Большой земли был перед глазами. Берег и свобода
Начальник каторжного острова вскрыл пакет и наскоро просмотрел бумаги. Пожал плечами. Речь шла о какой-то Явдохе Гопте, которая отбывает каторгу на острове Сахалин за убийство. Теперь выяснилось, что означенная Гопта Явдоха не виновна, так как обнаружен подлинный убийца сторожа общинных амбаров. «Преступник — сын старшины Петро Кочубей, — читал начальник осгрова. — Принимая во внимание смягчающие вину обстоятельства... ссора... драка в пьяном состоянии. Сторож нанес обиду, назвав сына старшины «стяжателем» и «мироедом»... Приговорить к церковному покаянию...»
Три года блуждал пакет с бумагами по тюрьмам и каторгам. Он прошел через десятки тюремных канцелярий, прежде чем попал на Сахалин. И хотя дело было совершенно ясное — Явдоха Гопта отбывает наказание за преступление, которое совершил другой, тем не менее начальник острова, не задумываясь, наспех наложил резолюцию: «Выяснить» — и тут же забыл об этом деле. Секретарь канцелярии старательно подшил «дело» Явдохи Гопты к папке и тоже забыл о нем. Резолюцию «выяснить» начальник острова ставил почти на всех бумагах и ошибся лишь однажды, когда наложил эту резолюцию на приказе, в котором генерал-губернатор объявил начальнику благодарность за умелое руководство населением каторжного острова. Секретарь больше всего следил за тем, чтобы листы в папке были подшиты ровно и аккуратно — единственно, чего сурово требовал от него начальник.
Спустя год секретарь сдал в архив папку, в которой было подшито дело Явдохи Гопты, а еще через год голодные сахалинские крысы начисто съели папку.
Глава тридцать вторая
ВОЙНА! ВОЙНА!
Был жаркий летний день. В голубом небе ни облачка. Вялые, запыленные стояли вишневые сады. Даже кузнечики не верещали в траве. По опустевшим безлюдным улицам лишь изредка проезжала, скрипя, телега со снопами — начался своз хлеба с полей. С далеких озер до села доносились крики детворы. Жалобно скрипел журавль у колодца во дворе Носюры.
Лукия выбежала на двор к поросятам и вдруг увидела Лаврина, красного от жара, запыленного. Он молча прошел мимо девушки, озабоченный и чем-то встревоженный.
— Лаврин, что с тобой? — окликнула его Лукия.
Лаврин остановился, присел на порог и, сбросив картуз, вытер ладонью пот со лба.
— Лукия, — произнес он глухо, — война!
Девушка сперва не поняла. О какой войне говорит Лаврин, когда вокруг такая полуденная жара и тишина и синее небо похоже на глубокую голубую чашу.
— Война, — повторил Лаврин, — Только что повестка пришла из волости.
Лукия похолодела. Что-то недоброе было в голосе Лаврина, в его встревоженных глазах.
— Ничего, меня не возьмут. Мне льгота положена, я ведь один у матери...
Только теперь девушка поняла, что Лаврина могут призвать. Это было для нее страшнее всего. Вспомнился тихий вечер в поле, за околицей. Она сидела с Лаврином возле ветряка, и тогда было решено, что осенью они сыграют свадьбу.
Лаврин увидел, как побледнела Лукия. Он сделал усилие и улыбнулся:
— Глупенькая, не беспокойся. Говорю же, мне льгота положена.
Но девушка видела, что глаза Лаврина нисколько не улыбаются, что-то неведомое, ощетинившееся притаилось в них. И наконец она поняла — в серых глазах Лаврина был страх, обыкновенный страх за их общее счастье. Тогда Лукия бросилась к парню, обхватила его шею и забилась, как пойманная в сеть перепелка. Он обнял девушку, успокаивал, гладил по волосам и все говорил о льготе, которая непременно должна у него быть.
Но случилось совсем неожиданное: льготу получил не Лаврин, а курносый задиристый Максим, старший сын Кондрата Носюры. Лаврин только кулаки сжимал.
— Взятку дал, мироед, откупил своего сынка!
Через три дня толпа мобилизованных тронулась из Водного в волость. Женский плач стоял над селом. Печально голосила старушка Федора, провожая сына.
Лукия смотрела на Лаврина горячими сухими глазами. Невыносимая печаль жгла ей сердце.
Когда призывники проходили мимо поповского двора, из ворот вышел отец Сидор с крестом. Благословляя людей, он высоко поднял крест и громко произнес:
— Благословляю! За веру, царя и отечество! Снизошли, господи, победу над врагом!
Женщины крестились, подходили наспех целовать крест и снова пускались догонять своих родных — кто сына, кто мужа.
Толпа людей вышла за село. Лукия, спотыкаясь, шла рядом с Лаврином. У ветряка, за околицей, мужчины обнажили головы. Громче заголосили женщины. Наступила последняя минута прощания. Мужчины и юноши покидали село, оставляли матерей, жен. Кто знает, кому доведется вернуться домой.
Каждый долго всматривался в родное лицо, стараясь в эту последнюю минуту разлуки запечатлеть его навеки. Дети цеплялись за подолы матерей, размазывали ручонками слезы по лицу.
Лукия припала к груди Лаврина. Больше она не могла себя сдерживать и безумно зарыдала. Внезапно на колокольне зазвонили так, как звонят по покойнику. Тяжело упал первый звон, поплывший медным гулом. За ним второй, третий... Бом... бом... бом...