— Так учитесь теперь. Многие быстро понимают перемены. Только вы не видите, что происходит вокруг.
— У нас свои традиции, привычки, господин майор...
— Мы не против традиций. Но мордобой и издевательства — не традиции, а позор. Не забывайте, у вас на глазах рождается новая Румыния и новая армия. Хотите служить ей — служите, нет — уходите с дороги!
— Я готов... Что касается моих убеждений, я духовно нейтрален.
Даже Чиокан поморщился, хотя и сам еще недавно твердил то же самое.
— Я одно знаю, — строго взглянул Жаров на Кугру, — духовный нейтралитет всегда был маской всяких реакционеров.
Румынский офицер опустил глаза, заблестевшие от плохо скрываемого раздражения.
— Не верю я вашему Кугре, — сказал майор Чиокану после ухода офицера. — Это черствый аристократ, ненавидящий все народное.
— Прямо не знаю, что с ним делать, — покачал головой комбат.
— Имейте в виду, опасно любое попустительство.
— Я займусь им, — пообещал Чиокан.
Лысую макушку горы обегает ажурная кромка леса. Зеленые громады волн скатываются вниз, потом, будто пенясь, опять вымахивают выше и выше на гребни гор, приступом берут их шатровые вершины и, разбиваясь о редкие каменные утесы, вдруг обнажают крутые нагорья. Похоже, сплошь зеленое море бьется у берегов высокого скалистого острова. Зеленый прибой гремит и грохочет — всюду идет бой.
Березин подсел к Жарову с одной стороны, Моисеев — с другой.
— Так и пойдем вот, — сказал Григорий, — с вершины на вершину.
— Так-то оно так, — согласился начальник тыла, — только нам труднее, чем Суворову: техника ведь, подыми ее на такую кручу.
— Техника не та, согласен, но и люди другие.
— Живой, — обернулся Жаров на голос Амосова.
— Отлежался, — обнимая Фомича, рассмеялся солдат.
— Смотри, Зубец, — узнав разведчика, залюбовался майор его стройной фигурой, загорелым лицом с живым блеском синих глаз. — Дай и я обниму тебя!
После всех злоключений Зубец только что возвратился из медсанбата. Теперь отдохнул, поправился, залечил раны.
— А знаешь, — сказал Березин, — тебя ждет не дождется твой друг.
— Это кто? — не сразу понял Семен.
— Ион Бануш, — подсказал Фомич. — Раньше, говорит, хотел задушить тебя за показания немцам, а теперь — от радости. Это тот самый солдат, что, убив немецкого часового, выпустил тебя из клетки.
— Где же он? Тут? Значит, свидимся?
Зубец и Бануш сразу узнали друг друга, обрадовались. Иону пришлось еще раз поведать, как он решился помочь русскому, как снял часового. Как наутро фон Штаубе чуть не расстрелял того офицера, что вел допрос. На поиски Зубца был отправлен летучий отряд. Гитлеровцы переполошились. Все диверсии разведчиков за много дней они приписали одному Зубцу и за его голову назначили крупную сумму.
Зубец от души смеялся. Он был сильно взволнован и все присматривался к Банушу. Геройский парень!
— Да, — опомнился вдруг Семен, — со мною же гости, ненароком познакомился дорогой.
— Кто такие? — обернулся Березин, ища их глазами.
— Двое румын из дивизии Тудора. В плену были, вступили добровольцами. А сейчас из Москвы, лечились там.
У серого шишковатого камня скучились разведчики Чиокана и саперы Закирова. В плотном кружке — черноволосый румын с живым энергичным лицом. Речь у него звучная. Говорит, жестикулируя, по-румынски — скороговоркой, по-русски — размеренно, разделяя фразы длительными паузами.
Валимовский переводил речь румына, и у всех невольно росла к нему симпатия,
— Ух и город! — восхищался Раду Ферару. — Москва! Тыщу глаз имей — и тогда всего не осмотришь. Громада!
Румыны перебивают солдата, им все хочется знать.
— А ленинский Мавзолей увидели, — продолжал черноволосый, — про все забыли. Стоим без пилоток, не дышим.
Расспросам и рассказам нет конца.
Раду Ферару молод. Еще в школе пристрастился к рисованию. «Учись, Раду, — говорил учитель, — художником станешь». А как учиться? Отец — рабочий, и рад бы учить сына, да платить нечем. Вот и пришлось парню пойти на нефтепромысел. А началась война — сразу на фронт. Угар первых дней сначала дурманил. Отрезвила Одесса. Там и попал он в плен.
Было трудно, очень трудно. Но стоило вспомнить Одессу, и плен казался спасением. В вечерние часы он смог заняться и живописью. После нескольких копий написал русский пейзаж. С волнением взялся за портрет Ленина. Портрет вывесили в клубе.
— Знаете, что напишу? — сказал он солдатам. — Москву: ленинский Мавзолей, башни с рубиновыми звездами, дворец с куполом и красное знамя над ним. А на площади два румынских солдата, и их лица озаряет новый свет, свет мира. Так и назову картину: «Свет мира».
Писем из Бухареста не было, и Кугра тревожился. Почему молчит отец? Что в столице? А главное — как с переводом? Мысли об этом не выходили из головы. Обещанный перевод в крупный штаб открывал заманчивую карьеру, распалял честолюбие. А тут, как гром в ясное утро, эти события. Дело непременно затянется. Зло сплюнув, Кугра сапогом пнул дверь своей квартиры.
Грозный вид капитана не испугал Алексу: в руках денщика был надежный ключ к душе начальника.
— Письмо? Из Букурешти? Чего же молчишь, дурак! — набросился Кугра на денщика и поспешно вскрыл конверт.
Руки у него дрожали. Письмо еще более разбередило раненую душу. Ни слова о переводе. Букурешти митингует. На улицах толпы рабочих. Они кричат и требуют. У них сила. Доходы отцовских предприятий пошли на убыль. Нет никакой уверенности, что нажитое за столько лет завтра останется твоей собственностью. Все рушится.
Рассуждая сам с собой, Кугра открыл свежую бутылку рома. Он и не заметил, как Алекса покачал головой и вышел за дверь. Видите ли, не смеет тронуть солдата. Первая же рюмка вызвала ощущение, что он напрасно поступается своей властью. И кто запретит! Солдат — быдло! Он вспоминал свою роту этих дней, и лица солдат ему определенно не нравились. Откуда у них эта дьявольская независимость? Эта непомерная вера в свой завтрашний день? Конечно, от русских, от коммунистов. Они виноваты. Им не дает покоя его добро, его власть. Перед Кугрой будто закружили людские потоки на улицах Букурешти, о которых писал отец. Казалось, они неслись со всех сторон. Теперь эта людская масса — живое отрицание всех его настоящих и будущих благ — внушала страх и ужас.
Вошел командир другой роты — локотинент Щербан. Кугра налил рюмку, рассказал о столкновении с Жаровым, показал отцовское письмо.
— Сегодня эти толпы митингуют, завтра они возьмут власть, станут хозяевами. Так за что я воевал? Скажи, за что? — «In vino veritas»![23] — подумал он, выпил ром и вслух сказал: — Надо действовать. Не так-то легко нас опрокинуть. Законы, в конце концов, диктует собственность. Мы — соль.
— И мы пересолили, — сострил Щербан.
Маленький, толстенький, он слушал молча, хитро посмеиваясь и улыбаясь, так что не поймешь, поддерживает он тебя или осуждает. Сам Щербан — из учителей. Привык ни во что не вмешиваться, лишь глядеть и рассуждать. Но теперь он сильно атакован и не прочь кое в чем уступить новому, но вместе с тем любит, чтоб с ним повозились, понянчились, даже поторговались.
— Не затем я воюю! — опрокинул Кугра еще рюмку. — Не затем!
Щербан подзадоривал. Он не разделяет опасений Кугры, но и не поддерживает этих новых веяний. Он сам по себе. Никому не станет мешать, но и не хочет, чтоб мешали ему.
Разговор прервал Ион Бануш. Чиокан приказал побеседовать с ротой, наметить кандидатов на командирские курсы из солдат и субофицеров. Кугра рассердился. Что еще за выдумка! Оказывается, Бануш только что от Ионеску. Из его роты едут Симон Марку, сам Ион Бануш и другие. Есть директивы.
— Симон Марку будет офицером, ха-ха-ха! — покатывался со смеху капитан Кугра. — Да я ему морду бил, когда он был в моей роте.
— Чести тут нет...
23
Истина в вине! (лат.).