Пока она читала, Лепшиц обратился ко мне:

— Ответь мне на один вопрос: если тебе безразлично решение, то отчего ты каждый день караулишь почтальона?

Прочь отсюда, никаких сомнений, комната нужна мне как можно скорее. Похоже, я покраснел под его твердым, испытующим взглядом, такого я еще не видел. И к собственному изумлению, сказал:

— Нет, не каждый день. Иногда проверяю ящик, потому что жду действительно важного письма.

— От кого?

Рахель наконец дочитала. К разговору она не прислушивалась и простодушно подсунула письмо Лепшицу, чтобы он тоже чуточку порадовался. Но он и не подумал, наоборот, сдвинул в сторону бумажонку и устремил взгляд на беззвучного оратора, принимая все более серьезный вид, словно ему удается читать по губам. Рахель делала мне знаки рукой, успокаивала, мол, все образуется. Затем свернула листок и положила рядом с моей тарелкой.

А я жевал и жевал. С некоторых пор я владею искусством не думать ни о чем и в голове ощущаю тогда лишь легкий зуд, прикрывающий мозг — так я себе представляю — защитным слоем, чтобы уберечь от работы. На слова, сказанные обычным тоном, я не реагирую, лучше меня толкнуть, если надо. Я жевал и отрабатывал свое мастерство.

Вдруг сквозь защитный слой пробился легкий вскрик Рахели. Она зажала рот рукой, что такое? Лепшиц переключился на другой канал, а там Вилли Брандт как раз подал в отставку, вот она и вскрикнула.

Стряхнув защитный слой, я услышал, как ругаются Хуго и Рахель Лепшиц: она возмущена, дескать, могли уж наши люди пощадить такого разумного человека, а он убежден, мол, шпионаж для любой страны обычное дело, и только дамочки с интеллектом домохозяйки находят здесь повод для сострадания. Она, конечно, возражала, но каким образом — не знаю, я взял свой зеленый конверт и почти незаметно смылся.

***

В нерешительности стоял я возле бассейна. Вдруг мне стало страшно идти домой, где отец сидит на кухне, прихлебывает из блюдечка горячий чай и читает газету «Нойес Дойчланд». Но испуг брал меня и при мысли о том, что придется от него таиться или, хуже того, косить под дурачка и вести себя как обычно. Атаковать надо мне, но каким образом? Если я, не придумав ничего получше, выдвину обвинение, что на даче они творят несправедливость, то полный привет.

Я поехал к сестре Элле в лечебницу, вот оно, решение. Элла — единственный человек, с которым я могу откровенно поговорить о вчерашних событиях; поразительно, как я раньше о ней не подумал. В хорошие дни она высказывается столь умно, что диву даешься, отчего не все остальные, а как раз она сидит в психушке. Ей не соврешь, от нее ничего не скроешь, смысла нет: или она видит тебя насквозь с непостижимой точностью, или сам чувствуешь себя дрянью. Короче, если хочется что-нибудь соврать или скрыть, то лучше к ней вовсе не ездить. Зато в другие дни она ни на что не реагирует, только кивает и улыбается, как мамаша, которая вроде бы прислушивается к лепету ребенка, а у самой мозги плавятся от забот.

Сторож с огромной головой приветствовал меня по-военному, мы знакомы лет сто. Однажды Элла повстречалась нам на дороге далеко от лечебницы, и отец устроил ему выволочку: зачем тот сидит в будке, если кто угодно может выйти за ворота?! С тех пор сторож пользуется любой возможностью доказать, что против меня, в отличие от отца, он ничего не имеет. Следует добавить, что отец часто бывал несправедлив и груб с теми, кому за пятьдесят.

Лечебница — серое одноэтажное строение — похожа на какую-то времянку. Сколько я помню, вокруг всегда высились груды кирпича и горы цемента, словно строители только и ждут, когда здание освободится и они доведут его до ума. Внутри же, наоборот, лечебница обустроена полностью, хотя и очень бедно. Зато окружающий ее парк — богатый и дикий.

Я вошел в комнату дежурной медсестры, на чьей двери висела соответствующая табличка, мы поздоровались по имени. Объяснений, зачем я явился, не требовалось, и я, как всегда, двинулся в комнату для посетителей, куда мне приведут Эллу. Нам разрешалось также гулять по парку.

Однако на сей раз сестра вернулась не с Эллой, а с врачом, которого я раньше никогда не видел. Тот спросил:

— Вы ее брат?

Я кивнул, он пожал мне руку. Что-то не в порядке, это уж ясно. В другом конце комнаты два пациента играли в уголки, один нарочито хохотал, радуясь, как видно, глупости своего противника. Визг и взрывы хохота — для этого места звуки привычные, постепенно и я научился не выказывать испуг. Врач сказал, что сегодня мне не удастся поговорить с Эллой. Я всяко умолял его дать разрешение, мне срочно нужен совет, произошло чрезвычайное событие… Но он ответил:

— Раз так — тем более нельзя.

Мне льстило, что врач обращается со мной, как со взрослым, не жалея времени. Что до свидания с сестрой, он вроде бы последнее слово еще не сказал. Я еще во время прежних приходов заметил, что за врачебными решениями нередко скрывается лишь беспомощность. Тем не менее распоряжаются тут они, независимо от степени уверенности в своей правоте.

Он объяснил, что Элле пришлось дать успокоительное, она утомлена и едва ли сможет вести разговор. Я переспросил:

— Что означает «пришлось дать»?

Тогда он распахнул рубашку, открыв шею до самого плеча, и я увидел темно-красную царапину, которая начиналась от кадыка и терялась где-то возле ключицы. Не было необходимости задавать вопросы, однако и он ничего не пояснил, лишь дал мне полюбоваться царапиной несколько секунд. Я был ошеломлен, но и полон любопытства, поскольку никогда не встречался с теми, на кого нападала Элла: вот, значит, как выглядит невыносимое для нее человеческое лицо. По-моему, ничего устрашающего в нем нет, заурядное лицо, бледное, подозрений не внушает. Я поинтересовался, как часто он встречался с Эллой прежде.

Мгновение врач смотрел на меня непонимающим взглядом, потом улыбнулся и сказал:

— Нет, нет, вы напрасно связываете одно с другим.

Вчера во время прогулки по парку Элла накинулась на пожилую даму, которая навещала другую пациентку. Выдрала у нее клок волос, а когда та упала, стала топтать ее ногами. Он, врач, поспешил к ним и получил ранение, пытаясь удержать разбушевавшуюся Эллу.

Не зная, как его переубедить, я просто извинился за сестру. Он ответил:

— А что вы можете сделать? — Помолчал немного и добавил: — Да что тут вообще можно сделать?

Он понравился мне больше всех других врачей, каких я видел до сих пор, и я опять попросил:

— Ну пустите меня все-таки к сестре!

— Конечно, вы можете пройти к ней, — ответил он, как будто мы перед тем просто не поняли друг друга. — Но от сенсационных новостей следует ее избавить. Она действительно утомлена. Еще бы, так наглотаться лекарств — тут любому плохо станет.

По пути к ее палате врач рассказал, что он в этой лечебнице всего две недели, но к Элле успел прикипеть сердцем. Похоже, он пытался оправдаться за уступчивость, но это зря: кому же Элла может не понравиться?

Вид у Эллы был, как после тяжелой работы, отнявшей все ее силы. Когда я вошел, глаза ее были устремлены прямо на дверь. Руки на подлокотниках стула, будто она собиралась встать, но замерла в движении. Я обнял ее, стал гладить ее волосы. И представить не могу, чтобы кто-то испытывал к другому столько сострадания, сколько я к Элле. От отца я знал, что он порой ездит в лечебницу только ради того, чтобы ее обнять.

Взяв другой стул, я уселся, окно было открыто. Пахло смолой и свежескошенной травою. Когда во сне я вижу нашу маму, у нее всегда лицо как у Эллы. Ненавижу лекарства. Сегодня ей досталась особенно большая доза, и она ведь ежедневно глотает эту гадость, причем под присмотром, ей доверять нельзя. Лекарства снимают постоянное возбуждение, но от нее самой-то почти ничего не остается.

Элла взяла меня за руку и сказала:

— Вчера это опять случилось.

Я не знал, как себя вести, потому что она обычно никогда не упоминала о своих приступах. Видя, что ее коробит, стоит мне открыть рот, я давно снял эту тему. Что же теперь лучше: прикинуться дурачком или все-таки проявить осведомленность?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: