— Что сие значит? — спросила государыня.
— А сие, матушка, значит, — торжественно ответил Лев Александрыч, — что птичка перо свое не жалеет для ради человеколюбия. Дергай да подписывай!
Екатерина Алексевна, прослезившись, протянули ручку, ухватили жар-птицу за хвост, дернули — и подписали.
И с того дня и до самыя до в бозе кончины подписывала матушка-государыня все милосердные указы свои только рулевым попугайным пером.
Кончилось все ко всеобщему удовольствию. Филюше определили состоять при особе государыни в должности Собственной Ея Величества Жар-птицы. Льву Александрычу даровано было две тыщи душ за труды. И про Лебедяева вспомнили: пожаловали ему звание птиц-директора и табакерку с мопсами, табакерке же цена пятьсот рублёв.
С того самого утра вошел Филюша в небывалый фавор. Клетка золотая весь день напролет стояла открытая — летай, где хочешь, а он все норовил поближе к матушке. Бывало, сидит на августейшем плече и вдруг: «Молочка!» Берет государыня мейсенский молочник, собственной своей белоснежной ручкой наливает ему в золотое блюдечко, так он еще, шельма этакой, капризничает. Голову вот так набок склонит и — «Вкусно?» — спрашивает. Улыбнутся Екатерина Алексевна жемчужной улыбкой и отвечают ласково: «Вкусно, милый!»
А то, бывало, сидит на окне грустный и на невский закат смотрит.
Государыня обеспокоются:
— Что-то, — спрашивают, — мой Филюша все в небеса глядит?
А Лев Александрыч тут как тут:
— А тошнота у него, матушка, по своей сторонке, сиречь ностальжи.
Матушка вздохнут и скажут:
— Отпустить бы тебя, Филюша, на цветущий луг. Вот ты ужотко дождись, весна придет, в Сарское поедем…
А Филюша в ответ:
— Не на луг, а в пер-рнатый парадиз!..
Ее величество засмеются, а он добавит:
— Сир-речь в небесный гр-рад, порка мадонна!
— Отрада моя… — государыня говорили.
Все придворные Филюшу усердно обожали. Только один генерал худощавый, тоже с хохолком, все недоволен был: «Птиц, — говорит, — мы тут разных видали. Только раньше всё павлины командовали, а теперь и до попугаев дошли». Матушка его за эти слова в дальний поход услала. А один прекраснозубый молодой человек, пред которым даже и камергеры гнулись на страусиный манер, заметил лениво: «Туды ему и дорога, чтоб нашего Филюшу не обижал». На это государыня ничего не сказала, только улыбнулась. Однако в другой раз даже и его оборвала. Принес орехов полные карманы и кричит на весь Эрмитаж:
— Филюша! Вазиси!
Государыня бровки насупили и сказали наставительно:
— Это, друг мой, птица разумная, а не моська.
Все Филюшу за мудреца почитали. А академии де сиянс директор, княгиня Катерина Романовна, приказала изваять Филюше на свой счет беломраморный бюст и поставить в Эрмитаже насупротив шеренги римских кесарей. Филюше собственный истукан по нраву пришелся, восседал на нем по вечерам с гордым видом, а вот на тиранов человечества частенько гаживал и при том ругался по-французски.
Но фортуна изменчива, об этом и Волтер, великий ум, писал. Настал для Филюши, а с ним и для всей России, черный день.
Накануне матушка небережно поужинали и потому были не в диспозиции, прохлаждались лимонадом. А пуще всего беспокоились насчет парижских известий про жакобэнские кошемары.
— Что из адова пекла-то пишут? — спрашивали. А узнав, что пишут, волновались еще больше.
Лев Александрыч, не зная, как матушку развлечь, напустил в Эрмитаж простонародных музыкантов. Дудели в дудки, свиристели в свирели, били в тамбуры и бубны. Но музыку государыня не сильно обожала, так что у ней ко всему еще и голова разболелась.
Тогда прибег Лев Александрыч к последнему средству — пошептался с Филюшей.
Филюша же вспорхнул царице на плечо и потребовал:
— Молочка!
Государыня улыбнулись сквозь мигреневые слезы.
— Один ты меня любишь, — говорят.
Велела подать молочник, стала лить в блюдечко.
— Вот, Филюшенька, пишут из Парижа, что разорили злодеи королевский зверинец. Все им мало, злыдням! Доброго и невинного короля убили, голов настригли, что капусты, а теперь и за бессловесных тварей взялись.
Говорено сие было с жаром и чувствительностью.
Филюша же покосился на матушкину ажитацию и вдруг как ляпнет:
— Нар-род пр-росвещать надо!
От этих слов сразу сделались матушка дезаншанте. Губки подобрали и молвили:
— Однако вижу, Филюша, не так-то ты и умен. От просвещения жакобэнская зараза и народилась. Вот мои добрые мужички, хоть и непросвещенные, да зато на французских каналий ничуть не похожи.
Филюша покосил другим глазом и вдруг спросил ехидно:
— А Пугач?
Имени этого государыня никак слышать не могли — худо делалось. Вот и сейчас за сердце схватились.
— Охти мне! — возопили. — Гидра-то наглеет с каждым днем, вот уже и до дворца добралася. Серный запах чую! Да кто же ты таков, Филюша? Друг ли ты мне?
— Аз есмь др-руг человечества! — отвечал Филюша гордо.
Тут генерал с хохолком вмешался, он недавно из похода пришел:
— Матушка, — говорит, — не слушай попугаев! Твоя правда, дольше терпеть нельзя. Дозволь мне выступить супротив бесштанных каналий!
Государыня поглядели на Филюшу, прослезились и кивнули согласно.
— Поход тот решен, — говорят. — Подать мне красное перо!
Филюша, как змеей ужаленный, взвился под самый потолок, оседлал люстру, да как гаркнет оттуда:
— Кр-ривдой пр-равду не исправишь!
От такового глупого сужденья сложили Екатерина Алексевна губки трубочкой и протянули совсем без сил:
— У-у, жакобэн… Ловите птичку!
Началась суматоха. Кто лестницу тащил, а кто сразу и клетку. Филюша же, воспарив надо всеми, крутился, как огненный шар, и кричал — звонко, пронзительно, что хватало птичьих силёнок:
— Либер-рте! Эгалите! Фр-ратер-рните!
А потом воздуху набрал побольше и прибавил совсем страшное:
— А тир-ранам — ля морт!
Гром и молния! От последнего слова все замерли, а государыня вдруг стала белой, как мейсенский молочник. Икнула — и на том кончилось и ее житие, и Филюшин фавор.
Время погодя при новом императоре стали дознавать обстоятельства: не было ли умысла? Арестовали сгоряча Филюшу, но потом опомнились — с птицы-то какой спрос? Принялись тогда дознаваться, кто подучил. Все отговаривались, что и слов-то таких не знают, а Лев Александрыч всю вину валил на Лебедяева, как на мертвого. Государь Павел Петрович, он отходчивый был. Поначалу велел всех в кандалы и пешком в Сибирь, а попугая в чучелу обратить. Но после приостыл и оказал милосердие. Велено было попугайник распустить, птиц-директора прогнать взашеи, а обидное пернатое отдать назад отставному теперь обер-шталмейстеру, запереть в темном чулане и кормить там конопляным семенем, доколе своей смертью не умрет.
Филюшу вместе с клеткой отнесли в потайную кладовую в нарышкинском доме — и задули свечу.
Холодной зимой 1917 года в кладовку внесли зажженную свечу. Филюша открыл один глаз и увидел лысого дядьку в кожанке.
— Ты кто? — спросил незнакомец простонародным голосом.
Филюша открыл второй глаз, распрямился так, что хрустнули старые косточки, и ответствовал — хрипло, но гордо:
— Др-руг человечества!
Мужчина удивился:
— Ептеть! Попугай говорящий!
От русского соленого словца Филюша нахохлился и гаркнул:
— Жар-р птица! Жар-р птица! Р-разумная!
И добавил скороговоркой — непонятное, но обидное:
— Шайзе тойфель пер-ркеле нохмаль! Шанглот намудах, говядина!
Кожаный дядька сперва раскрыл рот от изумления, а потом вдруг расплылся в беззубой улыбке. Из нетопленных глубин разоренного дворца донесся еще один голос, погуще:
— Микола, ты чего там вошкаешься? Нашел кого?
— Тут, товарищ Рыбов, попугай говорящий с синей мордой. Ругается не по-нашему, буржуйская тварь. Я, говорит, жар-птица.